Иван едва себя сдерживал. Безобразная пахота Огурца, Валькина неумелость, равнодушное хмыканье Федора на все, что не касалось его лично, – это скатывалось в один большой, тяжелый ком, перед которым Иван терялся. Хотел, желал делать одно, а невидимая, тяжелая сила поворачивала по-своему. Он никак не мог с ней совладать.
– Да в бога мать! – не сдержался все-таки. – У тебя откуда руки растут? Из задницы?
Валька поднял растерянные глаза и растерянно улыбнулся.
– Руки, говорю, у тебя откуда растут? – не мог остановиться Иван.
– Я же нечаянно… – Валька снова улыбнулся.
От этой улыбки Ивана передернуло. Понимал: еще немного – и сорвется. Тогда круто повернулся и побежал к своему комбайну.
До обеда работал словно заведенный, не глядя, как обычно, на комбайны Огурца, Вальки и Федора. Не хотел глядеть. Полностью отдавался только себе, только своему делу. Чувствовал комбайн, чувствовал землю, чувствовал хлеб, стоящий перед ним ровной стеной. Вот так бы и работать за самого себя. Впервые за эти дни он пожалел, что работает не один.
На краю поля показалась телега, на которой Евсей Николаевич привозил обед. Один за другим замолкали моторы комбайнов. На поле легла непривычная тишина. Слышно было, как под ногами хрустит стерня. Дышалось легче. И вдруг в тишину, внезапно установившуюся, так же внезапно вплелись далекие печальные звуки. Они опускались сверху, плыли к земле, теряя по дороге громкость, становились неясными, смутными, но именно поэтому особенно сладко и тревожно ложились на душу. Иван вскинул голову. В прозрачном небе колебался темный журавлиный клин. Распадался, снова выстраивался и торопился, уходя на юг, прокалывая темным острием небесную синеву. Иван проводил взглядом улетающих журавлей, опустил глаза и тяжело пошел к подводе, где Евсей Николаевич уже разливал суп по мискам.
Мужики пили холодную воду из деревянной бочки, ополаскивали мазутные руки, прихватывали пальцами, еще дрожащими после работы, края горячих мисок, рассаживались возле телеги. На новой цветастой клеенке Евсей Николаевич раскладывал крупно нарезанный хлеб, и делал это так величаво, словно он не комбайнеров кормил на поле, а распоряжался на дипломатическом приеме. Правда, портил его немного внешний вид: плохо выбритый подбородок с белесой щетиной, старенькая рубашка и мятый пиджачок.
Всю жизнь Евсей Николаевич работал в Белой речке бухгалтером. Как сел мальчишкой еще до войны за конторский стол, так и встал из-за него только после пенсии. Злые языки говорили: «Тяжелее карандаша ничего не поднимал». Когда эти слова доходили до Евсея Николаевича, он вскидывал реденькие белесые брови, удивлялся: «Как же не поднимал? А поварешку? Всю войну поваром прошел».
Но ехидничали над ним редко. В деревне хорошо знали про его необыкновенную честность, наверное, и на фронте его поваром назначили потому, что не умел запускать руку в общий карман. Но вот вышел человек на пенсию и заскучал, чудить начал. Вечерами что-то писал в толстую общую тетрадь, потом начисто переписывал, заклеивал в самодельный конверт и нес на почту. Это были его мысли о государственном переустройстве. В ответ почта доставляла такие конверты и с такими надписями, что старуха боялась их взять в руки и только хваталась за сердце. Ответы были одни и те же: большое спасибо, но практического применения вашим предложениям мы найти не можем.
– Не могут они! – возмущался Евсей Николаевич. – Не хотят – другое дело. Я же проще простого предложил: всех пьяниц от общества изолировать и выслать в необжитые районы на сухой закон. Для нормальных установить норму – одна бутылка к празднику. А за самогонку – пятнадцать лет тюрьмы. И все вопросы решены. Не могут они.
Встревоженная старуха забила тревогу. Кинулась к Якову Тихоновичу. Тот вошел в положение, и на зиму Евсея Николаевича определили сторожем на ферму, а летом он развозил механизаторам обеды и холодную воду. И, пользуясь тем, что слушатели всегда были перед ним, продолжал развивать свои мысли о государственном переустройстве.
Закончив раздачу, Евсей Николаевич окинул взглядом мужиков – не обделил ли кого? Нет, не обделил. Пристроился рядом с Валькой возле тележного колеса, смастерил самокрутку и закурил. У мужиков даже ложки стали двигаться медленней. Знали: сейчас Евсей Николаевич будет держать речь.
– Читал, ребята, районную газетку вчера. Не сводка, рябая курица – где бело, где черно. Одни вперед, другие назад.
– А мы-то где? – спросил Федор.
– Мы посередке – ни вашим, ни нашим. Я про другое сказать хочу. Вот соседи. Сорок лет без урожая живут. И ничего. Дома строят, машины покупают. Не печалятся. Подумать только – бред.
– И что ты предлагаешь? – Иван тоже заинтересовался, ожидая, как всегда, неожиданный ответ.
– А зарплату им не платить. Перевести на натуральную оплату, как раньше, и зерном выдавать. Что заработал, то и получишь. Излишки можешь продать.
– Дед, ты что, всерьез? – Федор расхохотался. – Там через месяц полторы калеки останутся. Остальные ходу.
– А выезд запретить!