Мужик икнул, попятился, пустился рысью наутек, а люди как-то съежились, как-то придвинулись друг к дружке.
Вдруг, вырвавшись из толпы, подлетела к провидице растрепанная молодуха:
— Скажи! Все скажи! Всю правду!
— Обворовал он тебя и еще семь раз обворует. А потом будет твой, — не глядя на молодуху, скороговоркой сказала провидица.
— И мне скажи! И мне! — загалдели мужики и женщины.
— Вороные мои! — вдруг по-разбойничьи, в четыре пальца, засвистела провидица.
Женщины, запряженные в сани, тотчас тронули. Толпа качнулась, раздалась, пошла вслед за поездом.
— Вижу! — кричала провидица. — Вижу! Идите все в церковь. Молитесь сорок дней без устали. Не то — беда грядет. Вижу черное! Черное! Молитесь!
Люди падали в снег, крестились, плакали.
— Кто это? — спросил Моисеенко у Чирьева.
— Не знаю.
Гаврила стоял, скинув шапку.
— Надень. Лысину застудишь. Или, может, тоже побежишь поклоны класть?
— Так она вон как! Всю правду рассказывает.
Поглядел на него Петр Анисимыч сбоку. Ничего не сказал. Обиделся на Чирьева. Так обиделся, что и на крестинах лишнего часа не посидел.
Домой бежал мимо молельного дома старообрядцев. Те как раз с молитвы шли. Каждый сам по себе. Не то что смешинки, слова не проронят.
Петра Анисимыча даже ознобом прошибло. Те же рабочие люди, да не те, выходит. Викула и платит хуже, и казармы у него хуже, школа — хуже. А все они за хозяина стоят, как цепные псы. Плохо о Викуле скажешь — прибьют.
Пришел Петр Анисимыч домой, а дома — новое дело. Сазоновна ревмя ревет.
— Ты чего?
— Обобрали.
— Как так?
— Вон погляди! — на расчетную книжку показала.
Поглядел. Таких штрафов написали, что за харчевую лавку и вполовину не расплатиться.
Воспитанница в уголке, напуганная.
— Вытирайте слезы! — приказал Анисимыч. — Али на Морозовых свет клином сошелся? Али мы работать не умеем? До пасхи — рукой подать. Отработаем, и — вольные птицы.
III
Широкая масленица будто обухом по башке, будто снежным заледенелым комом трахнулась и на Зуево, и на Орехово, да ведь не рассыпалась веселой снежной пылью, а так — пришибла, придавила.
Петр Анисимыч праздник справлял у отца в Дубровке, вернулись домой под утро. Разоспался Анисимыч. И стала вдруг ему сниться буря: свистит ветер, крыши оторвались, гремят, дома рассыпаются. Такая карусель мерзкая. Проснулся, головой потряс, а все равно свистит, ревет. Что за чудо? В окошко глянул, а вдоль чугунки несусветная ревущая толпа: зуевские с ореховскими силой меряются.
Наскоро оделся, на крыльцо вышел. А на крыльце тесно от зрителей. Женщины, старики, дети на побоище глядят. Тут как раз Матвей да Ефим, соседи его из молодых, приволокли под рученьки Гаврилу Чирьева. Он хоть теперь и зуевский, а пришел биться за своих, ореховских. В отместку, видать, и шарахнул кто-то его кирпичом по голове. Кровь, — женщины причитать. Тут на крыльце-то Прасковья его стояла, тоже не поленилась, с дитем битву пришла смотреть.
— Тащите Гаврилу ко мне! — сказал ребятам Петр Анисимыч.
А Прасковья на него волчицей:
— Наших бьют, а вы по каморкам отсиживаетесь! Мужики тоже. Да я за Гаврилу передушу проклятых!
Дите кому-то сунула, платок сорвала — и в бой. Женщины ее перехватили, и все на Моисеенко глядят. Как будто это он Гаврилу по башке угостил. Да и Матвей с Ефимом на него воззрились: это как же, такой крепкий мужик от битвы в стороне и за своего, казарменного, не бежит тотчас головы врагам отворачивать.
А на чугунке страсть что делается. Поезд идет, а драчунам и дела нет. Машинист — на тормоза, паровоз оборался, пар, шип. Трели кондукторских дудок, жандармы в свистки свистят, а драчуны месят друг друга. Не подойти к ним и объехать невозможно. Зуевцы ореховцев через дорогу теснят.
Петр Анисимыч сделал Гавриле перевязку. Опять на крыльцо вышел, а там уже бабы-патриотки порты напялили и товарок ждут, чтоб на помощь мужикам своим идти. Делать нечего, надо драться, не то «позорить» будут на весь город. Кинулся Анисимыч во главе бабьего отряда к железной дороге. Ореховцы увидали, что помощь идет, поднатужились, а зуевцы в замешательство пришли, подались за линию. Тут поезд тронулся и разделил армии. Жандармы с шашками наголо вдоль линии побежали. За первым поездом сразу второй, товарняк. Бойцы и поостыли. Кто кровь из носу унимает, кого отхаживают, кого водой отливают. Ну, а кому слава и почет.
— Как я ему ахну! А на меня — с другой стороны, а я как ахну! А тут спереду. А я головой. Он — брык! Тут мне как ахнут. А я стою. Мне как ахнут, а я стою. Не моргаю.
Петр Анисимыч с Матвеем и Ефимом пошли в каморку поглядеть Чирьева, тот уже очухался. Сидит с Катей и Прасковьей — чай пьет.
Петр Анисимыч попросил себе чашку, а сам хохочет:
— Бабы-то! Во-ояки!
Потом на молодых мужиков поглядел умными глазами и головой покачал грустно-прегрустно:
— Если бы вот так-то не самих себя, а душителей своих лупили. Да, видно, вам смелости не хватает! Себя-то вон как! И кирпича не пожалели.
— Брось ты, Анисимыч, — сказал Матвей, — масленица. Обычное дело. Без стенки — и вспомнить было бы нечего.