Когда молчали — слышно было, как сердце отчетливо у обоих бьется, как часы тикают мучительно и монотонно.
И когда к полунощнице ударил колокол — очнулись сразу.
— Кайся ступай… Позову… Когда уедут — отмолишь грех, ступай, буди молельщиков.
Николка всю ночь не спал, — про Феничку вспоминал и про Костицыну думал, казалось, что она и не Вера Алексеевна вовсе, а Гракина, только не девушка теперь, а женщина, а глубоко — мучила мысль об Арише, — опять из монастыря хотелось на волю и мешали две мысли: Ариша теперь не одна, ребенка кормит его и другое — жуткое чувство о мощах, хотелось старца прославить, основателя пустыни, назло всем монахам, иной раз еще по зависти злословящим на Николку, когда старинку его вспоминали по келиям. Открыто говорить про игумена боялись, а иной раз сойдутся, начнут кости перемывать братские и его вспомнят: и про трепачей, и про баб полпенских, и про Ипата певчего.
Целую ночь мучился, ждал встречи с барынею городской, красивою, казалось ему, что и любить она умеет по-особому и сама-то не такая, как все, — как Феничка и Ариша. Прекрасною ее назвал в уме.
Чуть солнце выглянуло — оделся, волосы зачесал широким гребнем и опять, как в молодые годы, достал пузырек розового и на гребень капнул.
Приносили в монастырь это масло в подарок инокам странники из далеких земель восточных и сами, и от иноков палестинских, от святой Софии из Константинополя и с Афона греческого. Напишет монах знакомому иноку на Афон или в Палестину и не знает, как написать адрес по-иностранному. Встретит знакомого странника в соборе и отдаст ему передать лично. Из монастыря в монастырь по всей земле православной ходили такие странники, — без роду, без племени, без угла к старости — обреченные кормиться: Христовым именем, рассказами по купцам, по мещанам, по крестьянам на путях странствия, по монастырям у братии. Носили письма братии, купцам кресты кипарисовые про смерть, масличное дерево из Гефсиманского сада, лозу из Назарета Галилейского, в пузырьках маленьких розовое масло. У порогов святой Софии турки, болгары (из долины роз), греки розовое масло продавали богомольцам, странникам.
Еще в молодости его доставал Николка, послушником, когда двугривенники раздавал купчихины в долг братии, в благодарность выпрашивал масло розовое.
Туман по лугам плавал, высокие травы стояли мокрые, а в лесу холодом сырость охватывала, когда пошел на мельницу. В лес вошел — сонный лес, тихий и туман как дремота, как сны, неразвеявшиеся над землей плавали… На мельницу не пошел, свернул на дорогу и зябко поежился, не знал, что делать, куда идти, и потянуло под крышу к теплу, когда услышал пастуший рожок недалеко, с хутора. Разбудил рожок лесное эхо, прокатилось по соснам и загорелись стволы жарко — всходило солнце.
Обрадовалась, сколько недель не видела его Ариша:
— Коленька, так ведь ты еще не видал его… Пойди, посмотри какой, — на тебя похож и зовут так же.
В люльку смотрел смущенно.
Плечами пожал, мотнул головой и отодвинулся.
— Подержи его минуточку.
Закричал, заплакал, — Николка вздрогнул и по сторонам оглянулся пугливо, даже показалось, что кто-то в окно смотрит.
— Да что же ты, Коленька, — испугался даже… Тут никого… Одна я…
Села кормить на постель, услыхал, как губами чмокает, как засасывает, захлебываясь, когда оторвется, выпустит и снова охватит тупой сосок брызжущий.
Не двинулся Николай, невидящим взглядом в пол смотрел.
Взглянул на прозрачную грудь розовую в синих жилках и кровь бросилась в голову, пятна перед глазами поплыли мутные и, сдерживая слюну брызнувшую, сказал глухо:
— Ариша…
Вздрогнула испуганно, почувствовав в его голосе голод плотский, сосок вырвала и, держа одною рукою ребенка, другою торопливо застегивала платье. Сквозь детские слезы умоляюще говорила робко, испуганно:
— Что ты, Коленька, что ты… Ты потом приходи, потом… Не надо сейчас, нельзя.
Вскинул голову, тряхнул кудрями, повернулся резко и пошел к двери, на ходу бурча.
Сквозь слезы, сдерживаясь, стала ему на дороге и шёпотом:
— Коленька, да что ж ты, сколько времени не был и неласковый, а я-то ждала тебя, думала, что обрадую — сына ведь родила тебе, а ты не поцеловал даже ни меня, ни его… точно чужие мы…
Рукой отстранил с силою:
— Пусти, некогда…
Сходил по порожкам, — не обернулся ни разу, — вслед слышал крик стонущий:
— Коленька, вернись, — иди… Вернись, вернись.
По лесу зашагал углубленный, досадовал, что за сколько время пришел к ней и не поцеловала сама, а когда хотел — чуть не выгнала.
Вместо сладковатого молока на детские губы падали слезы Аришины, — ловил соленые, чмокал, а потом еще сильней заливался плачем.