Понес к сестрам два тючка Афонька и положил денька два полежать в сохранности, а сам к Петровскому. Пришел в сумерки… Как удавленный дожидался в последний раз товарища. Блуждал глазами по комнате, папиросами дымил, и закуривая следующую, невзначай на столе Фенину увидал карточку, — только что появилась, и потянулся взглянуть на нее, — со всех сторон оглядывая, и прочитал надпись нежную близкому и родному и сразу решил: судьба значит… принесу завтра… под кровать положу… судьба.
Петровский вошел — поставить не успел карточку…
— Что вы тут, товарищ Калябин?
— На фотографию посмотреть захотелось… не узнал, землячка ведь.
— Какое вы имеете право рыться тут?.. Привычки новые?
Сверкнул глазами, насупился и захотелось напослед, на прощание порадовать Петровского:
— Раньше вас Феклу Тимофеевну знаем… Как еще в монастыре гостила летом…
Взглянул Никодим на Афоньку, понял, что задели слова насчет привычек новых, и сразу почувствовал, что недаром про монастырь заговорил, — тайну раскроет Фенину, недаром боится монаха рыжего, и помог ему расспросами:
— В монастыре?.. Когда?..
— Что ж вы, — написала близкому, должно ближе некуда, а ничего не знаете.
— Все знаю, все.
— А про Николая вам рассказывала, — монах такой был у ней, послушник кудрявистый, загляденье одно — на картине писаный. Нет?..
— Не знаю.
— А говорите — все знаете?
— Любопытно послушать…
— Я знаю и, если пожелаете, расскажу товарищу. Вы думали — боится меня, ведь знаю, что боится, меня боится… У меня-то с ней ничего не было, я больше с бабами по лесу кружился, бывали девчонки, как не бывать, да только по дурости сами лезли, а мне что — одно удовольствие печаточку сколупнуть сургучную, — не зевать же было, когда сама дается в руки. А Фекла Тимофеевна — особь статья. Вдвоем мы за ней, за красотой несказанной.
— Так это не вы?
— Николка Предтечин, послушник… любила его, да как еще.
Все равно как по темени колотил Петровского — рассказывал, тот только спрашивал сдавленно.
— Леса-то у нас темные, озеро цветное с купавками, земляничка, ягода сочная, все равно что девушка несмышленная.
— Не дурак был Николка, выбрал ягодку и сорвал, подлюга, спелую. Мох-то у нас — перина, дух в лесу пьяный, — захмелела поцелуями.
— Довольно, Калябин.
— Так не я был, Никодим Александрович, — обознались. А тот и жениться хотел — да выгнали, не выгорело.
— Довольно, говорят вам.
— А насчет общих дел говорить будете?
— Завтра придите.
— Приду, Никодим Александрович, завтра-то обязательно.
По комнате ходил — мучился, понял, отчего не хотела вспоминать о прошлом, и обида и горечь грудь заполнили, оттого что говорила ему — любит первого, а сама любила, не его, не первого, а монаха, какого-то Николку, говорит только, что его первого, оттого и шептала ему с поцелуями — «вот какая есть — вся твоя», и прошлого нет, настоящее только. Волосы на голове ерошил, карточку со стола несколько раз подносил к окну — разглядывал, точно на лице прочесть хотел, больше чем тайну разгаданную, и, перечитывая — близкому и родному, думал, что еще ближе был, первый — самый близкий. Как с цепи сорвался, побежал к Феничке.
На кушетке сидела с книжкою, в платок куталась, а мысли бежали стаями о любимом: давно не ласкалась к нему и он не целовал Феничку — приходил сумрачный, — целые дни из института в кварталы рабочие и до вечера, а вечером забежит на минутку, накормит его, расспросит, и убежит Никодим в свою комнатушку темную. И не женой его быть хотелось, а любимой, ласковой; жить по-любви не думал и не спрашивал, что завтра будет, — и мучило, что не осталась тогда у него — говорить не хотела про Николку, со дна муть поднимать темную, и ждала, когда сам подойдет, возьмет и не спросит. И сейчас вот сидела, мечтала о нем, как женщина — телом хотела чувствовать, руками голубить нежными…
По лестнице Никодим всходил и решил, если не скажет сама всей правды — кончено, сегодня кончено, выскажет ей обиду свою ревнивую и кончено, и хотелось, чтоб сказала — оживила любовь уснувшую, горевшую только ревностью и досадою.
Позвонил коротко. Открыла и опять с ногами взобралась на кушетку.
Спокойно подошел и спокойно сел и за руки ее взял и, не целуя, все так же спокойно и сурово заглянул в глаза:
— Феничка, я пришел решить сегодня, нельзя дальше так жить, — или мы, правда, должны быть близкими и родными, или мы по разным путям пойдем. Не могу я так, — понимаешь, измучился!
Вот когда сердце замрет и голос тихий, упавший, задушевный, покорный, ласковый.
— И я измучилась, Никодим… измучилась, милый.
На минуту и любовь вспыхнула ласкою, рванул к себе за руки, обнял крепко, так что и хорошо и больно было, и до боли, всего один раз, поцеловал в губы.
— Скажи мне, всю правду скажи. Любила кого-нибудь?
— Никого не любила, одного тебя…
Искренно сказала, правду, и в самом деле кроме Никодима никого никогда не любила.
— Не верю. Скажи правду, сама скажи.
Отодвинулся, оттолкнулся, только руки не выпускал еще, а сжимал настойчиво.
— Правду говорю, милый, правду.
— Неправда, лжешь!.. А Николка послушник?