Боль вошла в Елизавету сразу, физически ощутимо, будто сделанная чужой рукой инъекция, как только она поняла, что дома, в Москве, никто не отзовется на жалобно-протяжные гудки, раздавшиеся в трубке. Никто не подойдет к телефону. Квартира пуста.
С такой болью тяжко находиться в чужом городе, где люди вдобавок говорят на непонятном языке, счастливы и устроены в своей жизни, попивают тоник, делают покупки, подъезжают в элегантных автомобилях, целуются, купаются в бассейне. Елизавета смотрела и не видела, тоже пила тоник, тоже купалась и не чувствовала этого. Боль пожирала обильную пищу. Боль пользовалась впечатлениями, предназначенными Елизавете. Боль даже работала вместо нее. А сама Елизавета не существовала. Она только думала.
«А есть ли хоть что-нибудь, — думала она, — что может по-настоящему соединить людей?! Ведь что, в сущности, такое муж и жена? Случайно встретившиеся мужчина и женщина. Случайно! Мы с Женей встретились, прожили столько лет, но родные ли мы теперь? Что может нас роднить? Нет общей крови. Только общее имущество (какая ирония). И это все, что нажито. Вот я уехала и ничего не увезла от него — памяти, любви. И ничего не оставила ему — одиночества, тоски. Отдели от меня половину тела — я умру. Отдели меня от Жени — будем жить. Вполне возможны другие случайные встречи. Человек существует только сам по себе. Сам в себе. А вот остальное расторжимо, в любой миг… Мне страшно, ой, как мне страшно жить».
Сотрудницу фирмы «Тунгсрам», взявшую на себя обязанности переводчицы, звали Эржибет, и тезок моментально стали называть мадьяр Эржика и орос Эржика, Эржика-венгерская и Эржика-русская.
Эржика-венгерская старалась развлекать «коллегу».
Были сумерки, какое-то удивительное равновесие света на небе и на земле. На набережной еще не горели огни, и темным кружевом крон слегка покачивали акации. Под мостами лежал желтый густой Дунай, упорно насмешничая над своим поэтическим названием «голубой». На асфальтовом островке трамвайной остановки посередине улицы между двух потоков машин, молодая пара поглощенно целовались, коротая минуты ожидания. Он и она выглядели подростками в тощеньких трубочках джинсов, но у их ног стояла плетеная корзинка с длинными ручками, и в ней энергично работал ножками наряженный в непромокаемый комбинезончик ребенок, месяцев четырех от роду. Когда подошел трамвай, влюбленные родители подхватили ручки корзинки и, не разрывая объятий, ловко погрузились в вагон, таща за собой свое чадо.
— А я опасалась, что они его забудут, — неожиданно для себя сказала Елизавета, влезая вслед за семейством по решетчатым ступенькам.
— Что вы! — блеснула очками Эржика. — Как можно забыть свое сокровище? Нет, вы не улыбайтесь, это у нас сокровище в буквальном смысле. Лет пятнадцать назад была проблема: никто не хотел дети. Хотел квартиру и машину. Хотел жить для себя. И в Венгрии почти не было дети. Мы думали, что умрем как народ. Если хотим жить так хорошо и не хотим знать, что остается за нами. Люди пережили тяжелые времена и потом желали получить все. Опять отдавать для дети не соглашались. Тогда государство сделало большие помощи с квартирами, и три года мамочка получает отпуск. Так этот маленький в корзинка помогает уже своим папе-маме. Квартира дешевле, и еще завод дает деньги. Сразу десять тысяч форинт, когда родилься. Это их сокровище, да, да.
Корзинка с энергичным младенцем теперь стояла в проходе между скамьями, и в ней продолжалась неутомимая работа крошечных ножек. Елизавета поглядела туда и отвернулась. «Господи, как по-разному устроены люди. Какие немыслимые расстояния между ними внутри. Какие космические несовместимости. При такой, собственно, одинаковости — ведь нет людей с четырьмя сердцами, тремя носами или хотя бы без рта. У всех от природы есть именно то, что полагается. Почему же возможны такие противоположности между ними?»
Всю ночь она слушала незамирающую жизнь гостиницы, вкрадчивые шаги горничных в коридоре и едва слышную непонятную речь — и все кругом в мире было тоже непонятным, заслонившимся говором без смысла для нее, непосвященной в язык, которым пользовались другие люди. К утру Елизавета смирилась, заставила себя думать только о том, что еще надо было доделать по командировке. Эти мысли были уже сухие, четкие, как гравюра, испещренные цифирью, понятной на всех языках. Тут хоть находился контакт, нечто условно-точное, в чем все понимали друг друга, и она кое-как успокоилась.
Утром позвонил Ермашов.
Елизавета выскочила из ванной, схватила мокрой рукой трубку.
— Лиза? Ну как ты там? Погода хорошая?
— Погода?! — она стала вытирать полотенцем руку, чтобы не капать на паркет. — Погода отличная. А что у тебя случилось, Женя?
— У меня? Не знаю. С «Колором» трудно. Много брака.
— Ладно, — сказала Елизавета, вытирая полотенцем руку. — Отнесемся к этому стойко. Тем более, что погода отличная. Отличная погода тоже нужна. С нею куда лучше, чем без нее.
— Что ты там делаешь? — спросил Ермашов. — Я ничего не слышу.