— Так вот, насчет Ермашова, — мальчишки уже удалились на безопасное расстояние. — Его же завод не принимает, Ира. Отталкивает всеми фибрами. Очень трудно игнорировать такое обстоятельство.
— Ермашов не виноват. Это старый завод агонизирует, Володя. Кончается старый завод. Сейчас тяжкая пауза. А Ермашов — второе дыхание. Дай им вместе перевести дух. Вопрос выдержки.
Яковлев молчал и думал, как четко Ирина представила ситуацию. У нее было удивительное свойство — окинуть спокойным взглядом клубящуюся вокруг земную разрытость и в хаотическом беспорядке звонков, выхлопов, покорного падения древесных крон и старых стен различить главные контуры происходящего, увидеть смысл и цель разнонаправленных действий. Для нее жизнь была гармонией, ничто не возникало просто так — побыть и исчезнуть. Поэтому Ирина принимала происходящее без испуга перед неведомым, с бесстрашием владеющего мыслью существа. По-настоящему страшна и неуправляема только беспричинность; а тот, кто умеет во всем уловить и усмотреть причину, вооружен до зубов.
— Сейчас рискнуть Ермашовым — значит рискнуть заводом.
Яковлев посмотрел на жену. Ветерок приподнимал у нее на груди кружевной воротничок и ставил торчком, как жабо на старинных портретах. Ирина отличалась суровым практицизмом, ее конструкторский талант зиждился на скалистой уверенности. От Ирины веяло покоем, она внушала надежду. На что? А на все. Все, что соприкасалось с Ириной, обязательно выходило хорошо. Сначала Яковлев не понимал, откуда она черпает свой незыблемый покой, где берет для него силы. Потом открыл: от него! Просто Ирина спокойно вверилась ему, обвив его шею руками и прижавшись к ней улыбающимся лицом, а он — с нею на руках — шагал по поверхности океана. Он представил себе однажды эту картину и старался с тех пор шагать так, чтобы жена не испугалась. Со временем Яковлев так сжился с привычкой держаться спокойно и уверенно, что уже и сам не смог бы дать выход своим беспокойствам.
— Ну что ты на меня так глядишь, — улыбнулась Ирина Петровна.
Как будто они оба до сих пор не знали, отчего и как он глядит на нее.
Вернувшись от профессора Сенечки, Елизавета заперлась в ванной, пустила воду и, сняв халатик, внимательно оглядела себя в зеркало. Раньше она никогда не рассматривала своего тела. Одежду на себе — да, или вскочивший прыщик, но само тело… И вот в молочнозапотевшем узком стекле отразились слегка размытые розовые контуры. Протирая холодное зеркало ладонью, Вета вырывала из дымчатого тумана то налитое яблочко груди, то мягкий спад бедра, то смешной бутончик пупка, без которого живот выглядел бы тупо и незавершенно. А дальше сбегались перламутровые тени, и край зеркала ставил предел всему этому обману. Ибо на вид все было в порядке. Тело весьма ловко скрывало свою пустоту.
Елизавете казалось, что с нею произошло стыдное и нелепое недоразумение. Ей по ошибке выдали в гардеробе чужую шубу, у выхода взяли под руку, усадили в чужой автомобиль и увезли в чужую квартиру, где ей предстояло лечь в постель с ничего не подозревавшим чужим мужем. И она аферистка, просто-напросто использующая свое внешнее сходство с какой-то иной, полноправной и полноценной женщиной. Все, на кого ни поглядишь, — все люди были на своих местах. Например, лаборантки в обеденный перерыв сбегали в соседнюю «Галантерею» и купили внезапно появившиеся там какие-то импортные лифчики. Лаборантки были безмужние, и, может, еще случались у них «моменты», а может, и для себя просто, для самочувствия собственного обрели эти кружевные, на резиночках, крючочках, пряжечках, с розочками и бантиком чудеса женского изящества. Удалившись в моечный закуток, они оживленно мерили обновки, и запах возбужденного пота доносился с алтаря их простого и заслуженного удовольствия.
Или Таня. Пришла с работы, умылась, разложила, раскатала тесто — и уже румянится в духовке пирог с зеленым луком, любимое лакомство Фестиваля. Возле матери вертится Юрочка, «помогает посуду бить», как шутит Таня. Ему завтра с утра ехать в лагерь, заводских ребят повезут автобусы от главной проходной. С флажками, со скрипящим звуком горна. А сегодня он предвкушает, как придет отец и они навалятся на пирог, отец будет жмуриться, тереть себя по животу (которого и не намечается даже в двадцать пятой пятилетке, как Таня говорит). Какая простая, чистая, полноправная жизнь!
Все, все были на своих местах, при своем деле, кому-то нужные, кем-то любимые, для кого-то старающиеся вбить свой гвоздок в мироздание.
Однако только Елизавета не находила себе оправдания. Своему существованию в пространстве. Трем своим измерениям. Для чего она нужна? Что означает ее персона, входя, например, в троллейбус, тесня собою других пассажиров и заставляя себя везти, предположим, до остановки Манежная площадь? Какой в этом толк?
Вот если бы она вошла туда, ведя за руку ребенка.