Московская русская опера, всегда уступавшая петербургской, была в шестидесятых годах невысокого качества и стояла несравненно ниже теперешней, почти до последнего времени сохранявшей очень характерную черту тогдашней оперы — отсутствие инициативы, производительности и энергии, какую-то общую апатию, дряблость и халатность. Черта эта в ту пору отражалась, во-первых, на репертуаре, который был более чем скромен и, повторяясь из года в год, очень мало давал нового и интересного. Еще шли от времени до времени старинные «Аскольдова могила» и «Громобой», затем, конечно, «Жизнь за царя», «Руслан и Людмила», «Русалка», «Фрейшюц», а из новых постановок за целое пятилетие помню «Юдифь» и «Рогнеду» Серова, «Дети степей» Рубинштейна, «Грозу» Кашперова, «Торжество Вакха» Даргомыжского, «Карпатскую розу» какого-то датского композитора, «„Фауста“ Гуно», и только. Личный состав оперы изменился к лучшему по сравнению с пятидесятыми годами и увеличился, но все-таки он был далек качественно от петербургской…
Своеобразный и печальный вид являл Большой театр в те вечера, когда давалась русская опера: партер был почти пуст, несколько наполняясь лишь в последних рядах; в бельэтаже всего в двух-трех ложах виднелась публика, да и то случайная, кто-либо из своих по контрамарке, приезжие провинциалы или примитивное купеческое семейство из-за Москвы-реки, двинувшееся по поводу какого-нибудь семейного празднества в театр с чадами и домочадцами и до того переполнившее ложу, что становилось непонятным, как они все туда втиснулись; в бенуарах, а затем в более высоких ярусах публика кое-как набиралась еще, а балкон, особенно же «раек» даже совсем наполнялись, и «райские» обитатели театра, судя по аплодисментам, весьма наслаждались предлагавшейся им музыкой. Зрительная зала освещалась далеко не блистательно, начиналась опера обязательно с опозданием, а антракты длились бесконечно долго. Зрители с самого начала являли разочарованный, скучающий вид, все усиливавшийся к концу, и оживлялись только во время танцев, всегда бисировавшихся, кто бы и что бы ни танцевал. Певцов-солистов публика слушала, но оркестровое исполнение ее вовсе не интересовало, и во время увертюры и музыкальных антрактов в партере громко разговаривали, входили и уходили из залы и вообще не обращали на музыку ни малейшего внимания. Помню, что на всех представлениях оперы «Громобой» можно было видеть знакомую всей Москве фигуру старика графа Гудовича, восседавшего в первом бенуаре с правой стороны. Граф Гудович был вообще ценитель музыки, в очень старых годах еще сам играл на виолончели и, между прочим, любил Верстовского,*
особенно же его музыку в «Громобое». Москва хорошо знала даже выезд графа Гудовича, на козлах кареты которого сидел эффектный курьер-егерь в шляпе с зелеными перьями, что полагалось графу по его званию обер-егермейстера…Уже один вид неподвижной, словно вставленной в футляр, спины, равномерно расчесанных в обе стороны бакенбард, вицмундира и белых перчаток капельмейстера давал мало надежды на энергичное ведение им оркестра, и, действительно, дирижер ко второму акту предавался уже дремоте, сам себя убаюкивая равномерным помахиваньем палочки, и проявлял беспокойство и некоторое любопытство по поводу происходившего в оркестре, лишь когда раздавался совершенно фальшивый аккорд медных или несвоевременное вступление других инструментов. Оркестр, занимая внешне большое пространство, был, однако, сравнительно малочислен и неправильно, для получения полноты и красоты звука, составлен и размещен; малочисленность состава оркестра по его штату увеличивалась еще частым манкированием музыкантов, что заметно было даже постороннему лицу по пустым местам перед пюпитрами, у которых нередко сидели вместо артистов совершенно чуждые Евтерпе*
молодые люди (часто из студентов), проникшие в оркестр по знакомству бесплатно, в качестве контрабандных зрителей.