Но и годы спустя почти невозможно угадать, что двигало авторами: простая литературная зависть мелких душонок к успешной писательнице? Или всего-навсего фанатичный, яростный антикоммунизм, особенно ярко выраженный у тех, кто ранее прошел партийную школу «реального социализма»? Они навсегда привыкли к двумерному мировосприятию: «Кто не с нами, тот против нас — tertium non datur[50]
». Именно в такой бездуховности все, что прежде хвалили и чем восхищались, теперь должно было подвергаться насмешкам и проклятиям. При этом отдавалось предпочтение идеологическому и моралистическому оружию, скажем, такому, каким некогда Менцель и Бёрне атаковали «княжеского прихвостня» Гёте. Нечто похожее я замечаю у некоторых бывших «советских литераторов», которые теперь пытаются точно располовинить современную русскую литературу: с одной стороны, официальную, коррумпированную, приспособленческую, с другой — оппозиционную, свободную, независимую. Эти хирурги от критики не могут объяснить, почему Александр Твардовский, большой поэт и покровитель Солженицына, одновременно был главным редактором известного ежемесячника и до последнего своего дня оставался убежденным коммунистом или почему Борис Пастернак в тяжелейшие годы сталинского террора писал искренние патриотические стихи, а вот в годы хрущевской «оттепели», после того как ему присудили Нобелевскую премию, подвергся ужасной травле.В Германии в кипучих дебатах о воссоединении поборники скорейшей смычки или присоединения взялись за давно испытанное фундаменталистское оружие. Самые радикальные по-прежнему видели к востоку от Эльбы «зону» или «ГДР» (в кавычках!). Логика у них была простая: Из Назарета может ли быть чт
Рьяные критики, которые, каковы бы ни были их мотивы, вдруг стараются выставить Кристу Вольф «конформисткой системы», не желают видеть реального соотношения государственной власти и духовной жизни, партийной идеологии и литературы. В ГДР, как и во всех странах с тоталитарной или авторитарной властью, поэзия и искусство развивались независимо от государственной политики и господствующей идеологии. Деспоты могут уничтожать поэтов, но неспособны создавать поэзию.
Трагичны были судьбы поэтов, уступивших соблазну воинствующих идеологий — как Маяковский или Брехт, — однако трагическая вина есть антитеза коррумпированности или рабской покорности.
Преступления Сталина, Гитлера и их приспешников сопоставимы, но приверженцы этих гнусных соблазнителей народов принципиально различны. Те, кто признавал программу порабощения и уничтожения «неполноценных» наций и рас, признавал шовинистическое человеконенавистничество, были в принципе мотивированы иначе, нежели те, кто верил, что выступает за свободу и равенство всех людей, за всех угнетенных и эксплуатируемых, за справедливость и братство всех народов на земле. Заблуждения этакого Ганса Йоста, которого Геббельс назначил председателем Имперской палаты литературы, несопоставимы с заблуждениями Бертольта Брехта, которому Ульбрихт нередко отравлял жизнь.
Томас Манн сурово осуждал всех немецких авторов, которые не эмигрировали и не оказывали сопротивления. Великий писатель был в таком ужасе от кошмаров нацизма, что в полемическом раже судил слишком резко, а то и несправедливо. Нынешним его последователям хочется всех авторов тогдашней ГДР, которые не сели в тюрьму, не бежали и не лишились гражданства, выставить привилегированными столпами системы.
В большинстве случаев эти обвинения ложны или преувеличенны, а в «случае Кристы Вольф» политические и моралистические обвинения суть всего лишь уродливые порождения злобной фантазии. Это я могу утверждать с чистой совестью, потому что дружу с Кристой и Герхардом Вольф с 1965 года и внимательно читаю все их публикации. Из их писем — в самые тяжелые для нас годы они остались верны мне и моей жене, — по рассказам общих друзей я знаю, чт
Брызжущие ядом, пристрастные критики снова и снова обвиняли автора «Размышлений о Кристе Т.», «Образов детства», «Кассандры» и других работ во всевозможных идеологических прегрешениях. И хорошо организованные «сознательные» читатели также публично ее оскорбляли. И все это она выносила спокойно, никогда не «признавая свои ошибки и не раскаиваясь», как того всегда требовало руководство и добивалось от некоторых авторов.
Каких сил стоило ей это спокойствие, это полное неаффектированного достоинства безмолвное сопротивление, наверно, могут сказать кардиологи. Но каждый непредвзятый читатель может увидеть по ее эпическим произведениям, по ее эссе и лекциям, как сурово она сама судила себя, свое давнее и недавнее прошлое.
Еще в мае 1983 года, в одной из дискуссий, она вспоминала годы учебы в Лейпциге (1949–1953):