Невозможность двигаться дальше остановила нас на месте. Приказано было обойти полукругом. Задумавшись о великом зрелище, которого я был свидетелем, я забыл на минуту, что велел своей коляске обогнуть полукруг прежде других. Я изнемогал от усталости и шел пешком, потому что коляска моя была полна вещами, награбленными слугами, и злополучный В. торчал также в ней. Я думал, что она погибла в огне. Франсуа проскакал в ней галопом впереди других экипажей. Коляске не угрожала опасность: но слуги мои, как и все остальные, были пьяны и способны были заснуть среди горящей улицы.
Возвращаясь, мы встретили на бульваре генерала Киргенера, которым в тот день я был очень доволен. Он ободрил нас, то есть призвал к здравому смыслу, и показал нам, что к выходу есть три или четыре пути.
По одному из них мы двигались в одиннадцать часов; мы прорвали линию обоза короля Неаполитанскаго, споря с его людьми. Я заметил тогда, что мы ехали по Тверской. Мы вышли из города, освещенного самым великолепным в мире пожаром, образовавшим необъятную пирамиду, основание которой, как в молитвах верных, было на земли, а вершина в небесах. Луна показывалась на горизонте, полном пламени и дыму. Это было величественное зрелище; но чтобы оценить его, надо было или быть одному, или быть окруженным умными людьми. Впечатления похода в Россию испорчены мне тем, что я совершал его с людьми, способными опошлить и уменьшить Колизей и море Неаполитанского залива.
Мы шли по превосходной дороге ко дворцу, называемому Петровский, где остановился на жительство Император. Бац! Посреди пути я вижу из моей коляски (в которой дали мне маленькое местечко из милости), как коляска г. Дарю наклоняется на бок и, наконец, опрокидывается в ров. Ширина дороги была всего 80 футов. Крики негодования и брань… Поднять коляску было очень трудно.
Наконец, прибываем мы на бивак, расположенный как раз против города. Мы ясно видим громадную пирамиду, которую образовали вывезенные из Москвы мебели и фортепьяно (они могли доставить нам столько удовольствия, не будь этой мании поджогов). Этот Растопчин или негодяй, или Римлянин. Любопытно было бы знать, как будут смотреть на его поступки. Сегодня на одном из дворцов Растопчина нашли афишу; он говорит в ней, что в этом доме движимости на миллион и пр., но что он сожжет его, чтоб он не достался в руки разбойникам. Превосходный дворец его в Москве до сих пор однако не сожжен.
Прибыв на бивак, мы поужинали почти сырою рыбою, винными ягодами и вином.
Таков был конец этого трудного дня, в который мы были в непрерывной тревоге с семи часов утра до одиннадцати вечера… Сохрани эту болтовню; надо мне из этих пошлых терзаний извлечь хоть ту пользу, что я буду знать, как все это было. Мне по-прежнему несносны товарищи мои по походу. Прощай, пиши мне и будь весел: жизнь коротка…»[63]
Пусть не упрекнет нас читатель за столь обширную цитату, но разве хоть одно предложение из написанных Стендалем здесь лишнее? Ведь эти записи — все то немногое, что удалось будущему писателю увезти из России. Даже томик Вольтера потерялся при бегстве французов из России. Читая Стендаля, можно прийти к следующим выводам: грабить в Москве было что, но всё вывезти французам было не под силу; уже первые дни пребывания неприятеля в Москве деморализовали его; поджоги стали для французов неожиданностью, а потому и ненавистен был Ростопчин.Мы еще вспомним Стендаля, когда будем читать оправдательную книгу Ростопчина.
А теперь дадим слово самому Наполеону, бесполезно прождавшему ключи от Москвы на Поклонной горе и въехавшему в Кремль лишь 3 сентября: «Сначала пожар казался неопасным, и мы думали, что он возник от солдатских огней, разведенных слишком близко к деревянным домам. На следующий день огонь увеличился, но еще не вызвал серьезной тревоги. Я выехал верхом и сам распоряжался его тушением. На следующее утро (3 сентября. —