Надобно было сделаться злодеем в отношении «старого мира», пристойно было «расстреливать по темницам» несчастных, неблагомысленно относившихся к новой власти. Но старая Москва, еще не убитая до конца, дышала другим. Она со всем этим не желала связываться. И Есенин сказал множеству московскому, добродушным людям: воспоём же, как хорошо оставаться в стороне от тьмы века сего. Как хорошо, пусть и чудаком прослыть, пусть и скандалистом, а всё же – не вляпаться.
Есенин, пережив эсерство и большевизм, отойдя от них, выброшен был деревней – прежде родною, а ныне новой, заалевшей. Деревня в нем больше не нуждалась. И породнился рязанец, некогда чужой Великому городу, с Порфирогенитой, и дал ей клятву верности:
Вот они – вечные московские купола, главная суть и главная надежда багрянородной судьбы. Купола, любимые славянофилами, купола, промелькнувшие у Брюсова и дорогие сердцу Цветаевой.
Да лучше так, чем «расстреливать несчастных по темницам». Намного лучше – так.
И Москва запомнила Есенина как верного сына, пусть и приемного. Блудный, буйный, порою на Бога наскакивавший, и всё же ни себе не давший замараться кровью, ни в других этого не одобривший, Есенин избежал са́мой пучины греха. Такое было время: пепел лежал над святыми гробами; люди учились малыми грехами отводить себя от грехов великих.
Эти два стихотворения Есенина и впрямь – точно сказала Цветаева! – стали песнями. А пройдет совсем немного времени после их рождения, и Андрей Белый напишет тошнотворный роман «Москва», умерший на стапеле… Каждому – своё.
В сухом остатке: миф московский, высокий образ города, расходившийся по дорогам и тропам России, в Серебряном веке строили Цветаева и Есенин. Строили, сами того не осознавая…
Москва единственная
Раздвоившись в середине XIX столетия на славянофильство и западничество, русская мысль в дальнейшем бесконечно ветвилась, то давая из этих двух стволов новые побеги, то исторгая отростки гораздо ниже, от самого основания своего, то взрываясь «третьими путями», то пытаясь развилки превратить в перекрестки, то сращивая разные ветви, то вновь их разлучая… Умственная жизнь России пестра – с 20-х годов позапрошлого века по сию пору. Надобно радоваться: нация способна к сложной интеллектуальной жизни – противоречивой, наполненной сомнениями, спорами, неожиданными метафорами.
Отношение к Москве на протяжении двух столетий с необыкновенной четкостью указывало, к какой ветви относится тот или иной мыслитель. Миф города, словно превосходный музыкальный инструмент, соблазнявший хорошего музыканта взять его в руки и исполнить свою мелодию в своей манере, неизменно разделял мастеров по их стилю, школе, личным и групповым пристрастиям.
В начале XX века появился целый сонм историков, публицистов, философов и литераторов, пытавшихся соединить христианство с левизной во взглядах на общественную жизнь. Кто-то из них сочувствовал либералам, кто-то – социалистам, а кто-то лично революционерствовал… Христианство же родом с неба, а потому не способно ни сочетаться счастливым браком с какой-либо земной правдой, земной философией, ни тем более подчиниться ей. Гибрид Евангелия с профессорской фрондой от раза к разу получался, мягко говоря, корявым. Но соблазн «левого», «розового» христианства всё же набрал тогда необыкновенную силу. Ему отдали дань люди крупные, притом крепко верующие – как, например, прот. Георгий Флоровский. Ему же покорились знаменитый историк Церкви А. В. Карташев, философ Н. А. Бердяев, публицист Е. Н. Трубецкой.
Самым ярким литературным даром среди всех персон подобного рода обладал Георгий Петрович Федотов.
В 1926 году он опубликовал большое эссе «Три столицы», где прошелся по Москве со всей беспощадностью, продиктованной левыми взглядами. Федотов отрицал старый порядок – монархию (тем более самодержавную), сословность, иосифлянскую линию в нашей Церкви, цивилизационную самостоятельность допетровской Руси. Результат получился странный. Словно автор, выводя фразу за фразой, испытывал страшный внутренний раскол. Сердце тянуло его в одну сторону, а ум – в другую…