К моменту нашего появления на площади перед кинотеатром вся она уже была заполонена темным, беспрестанно шевелящимся народом. Отыскать желаемый конец очереди представлялось невозможным по причине полнейшего хаоса, неразберихи и общего перевозбуждения, царивших вокруг. Мы, собственно, как и все, приткнулись где-то сбоку, со стороны. Ничего понять, разглядеть было невозможно. Скоро мы уже сами оказались окружены плотной стеной обстоящих нас со всех сторон высоких, толсто одетых тел, сквозь которые не то что увидеть что-нибудь, но просто продраться не представлялось возможным. До открытия касс оставалось еще часа полтора, а народ прибывал. В дальнейшем приходилось полагаться только на движение и стремление самой толпы как живого осмысленного существа, в сущности, знающего, чего оно хочет и куда стремится. Существовала, правда, неложная опасность быть раздавленными. Однако это представлялось достойной ценой за возможное (пусть и нереализовавшееся по причине летального исхода отдельных искателей) необыкновенное счастье сидения в темном вздыхающем зале перед ярким экраном с небывалой жизнью, пробегающей по нему тенями и вспышками света. Несмотря на то что до открытия касс было достаточно далеко, толпа двигалась и жила по своим внутриутробным законам. В результате нам удалось приблизиться к заветным дверям за полчаса до открытия, вцепившись в обжигающие на морозе металлические поручни, огибавшие здание. Они прожигали даже сквозь толстые двойные варежки. Но выбирать не приходилось. Приходилось терпеть и страдать. Это было уже высокое страдание, почти страстотерпство. Оно очищало, возвышало, хотя было исполнено нервозности по причине неопределенности результата. Однако это уже представлялось реальными первыми шагами к возможной победе. По мере приближения решающего момента волнение нарастало. Толпа приходила в хаотическое движение. Стремительные потоки уносились то вправо, сметая все на своем пути, то возвращались и уносились влево, увлекая за собой всех слабых. Но мы, неумолимой мертвой хваткой вцепившись в поручни, как некой потусторонней силой были приклеены к зданию метрах в двадцати от входа в кассы. Наконец двери отворились. По моим подсчетам, через какой-либо час-другой мы должны бы оказаться в теплом, тесном, но удивительно высоком помещении бывшей церкви. Но, как всегда, откуда-то сбоку в дверь ринулась организованная толпа местных хулиганов, смяв всех терпеливо стоящих, окружающих, отворяющих двери и охраняющих их. Раздались крики, вопли отнесенных вбок, выброшенных из очереди и раздавленных. Мощные хулиганы с веселым, наглым гиканьем напирали, продираясь внутрь. Так продолжалось с полчаса без видимого результата, кроме слабых всхлипов подмятых и возмущенных голосов, унесенных куда-то в неимоверную даль от касс. В этот момент, гарцуя, монументально возвышаясь над всем происходящим, прибыл величественный отряд конной милиции. Он мгновенно оттеснил оттеснявших, однако же не возвратил назад оттесненных. Крики, мольбы о помощи, о восстановлении справедливости летали над площадью, мало трогая суровых милиционеров и пускавших гигантские клубы пара из ноздрей их лошадей. В результате новой перекомпоновки мы оказались на достаточно близком, достигаемом, просчитываемом на глаз расстоянии от дверей. Ворваться внутрь не представляло технических проблем для таких опытных профессионалов этого дела, как мы. Пробравшись к самому окошечку, привстав на цыпочки и вытянувшись всем телом, сестра протягивала смятые в мокрой, но крепкой, решительной ручонке четыре рубля на четыре билета для двух человек-детишек на две серии. Нам достались билеты только на следующее воскресенье на самый ранний сеанс. Это было счастье. Это уже было полнейшее счастье. Измученные, потерявшие счет времени, потные, радостно опустошенные, мы отправлялись в свой обратный легкий путь по ярко освещенным дневным солнцем белым снежным просторам улицы Шаболовская до нашего родного Сиротского переулка.
– Нет, мы не в кино. Мы к бабушке, – нравоучительно объяснила непонятливой старушке сестра.
– Эх, к бабушке, – вздохнула баба Вера, снова обернулась на наш подъезд с ожидаемыми родителями и, чуть покачнувшись, пошла боком в направлении «Поросенка».
Мы по-прежнему грелись на солнце.
И тут, и тут выходили родители. Боже мой! Нет, мы не срывались с места, не подпрыгивали, не неслись сломя голову навстречу. Мы были слишком переполнены чувствами ожидания, счастья, праздника, опережающим знанием его величия и безмерной печалью всего уже как бы заранее пережитого. Некая невероятная тяжесть прижала нас в земле, в то же время странно проявляясь в вяловато-свободном шевелении членов. Тяжесть была сжата в какой-то маленький неимоверный комок, точку, обитавшую глубоко внутри. Я чувствовал, что существую сразу в двух временах и пространствах – ожидания и уже всего этого заранее пережитого.