– Вот, правильно, – удовлетворенно заметил генерал. – Соображаешь. А ворон, собственно говоря, мы можем в утреннюю панораму вставить. Когда накануне боя они собираются и думают, понимаешь, что им сейчас тут чего-то обломится. Ну, теперь ты, я думаю, свою задачу понял. Переходим к следующему вопросу. Что у меня тут записано? Ага. Думы перед боем. Ну, значит, разъясняю ситуацию. Предстоит тяжелое сражение с бурят-монгольскими захватчиками. И конечно, у Гениалиссимуса возникают, понимаете ли, всякие думы. Нет, думы, конечно, не мрачные, он, как выдающийся оптимист, верит в окончательную победу, но думы у него в этот момент должны быть мудрые, глубокие и, я бы даже сказал, философские. Это я тебе говорю, Савченко. Ты у нас философ, тебе и карты в руки. Ты описываешь думы Гениалиссимуса и должен все время помнить, что основные его думы великие и гениальные И главные, как бы сказать, идеи в этих думах должны уже иметь свое отражение. Ну, и, само собой, в этих думах перед боем должен отразиться и свойственный Гениалиссимусу исторический оптимизм. Он может примерно так думать, что вот пускай я лично погибну, но зато жизнь моя будет отдана не зазря, а за общее, понимаешь ли, счастье. Понятно?
Понятно, – спокойно ответил Савченко. Ну, насчет описания всяких таких военных приготовлений, дислокации разных частей, описания видов оружия и прочего я не беспокоюсь, у нас по этому делу вот Малевич, – генерал указал на одного из полковников, – крупный специалист, бывший штабист, ты, я думаю, Малевич, с этим отлично справишься, ну и ты, Штукин, в саперном деле тоже, я знаю, более или менее разбираешься.
Планерка подходила к концу. Двум корректорам было дано указание не допускать грамматических ошибок, а поэт Мерзаев получил специальное задание оснастить будущую главу красочными эпитетами и яркими метафорами.
На этом планерка закончилась Коммуний Иванович пожелал всем участникам хорошего творческого настроения и больших успехов в труде.
Офицеры со своими блокнотами и карандашами организованно покинули кабинет, а мы со Смерчевым остались.
– Ну вот, – сказал Коммуний Иванович, – теперь вы видели, как мы работаем. Трудно, понимаете ли, руководить таким большим коллективом. Один одно пишет, другой – другое, иной раз одно с другим никак не согласуется, приходится заставлять людей переделывать. Ваши произведения сколько человек писали?
– Как это сколько? – удивился я. – Я один их писал.
– Один? – изумился Смерчев. – Совершенно один? И вы сами описывали и природу, и любовь, и переживания героев и следили за тем, чтобы не допускать идейных ошибок?
– Вот уж чего не делал, того не делал, – сказал я. – То есть, конечно, я пытался следить за тем, чтобы мои герои в идейном отношении были ужасно стойкими, но, поскольку я сам был нестойкий, они у меня тоже в этом плане были иногда очень даже порочными.
– Так я и думал, – сказал Смерчев и покивал головой. – Конечно, одному человеку написать большое произведение, чтобы оно было одновременно и высокохудожественно и высокоидейно, просто невозможно. А вы оставайтесь у нас. Мы вам дадим целую бригаду писателей. Вы им только будете давать указания, они будут писать, а вы подписывать.
Не успел я ответить шуткой на предложение Смерчева, как дверь отворилась, в кабинет влетел взмыленный Сиромахин. Он пошушукался со Смерчевым, а потом объявил мне, что мы с ним должны немедленно ехать в Кремль.
Часть пятая
В Кремле
В Кремль мы прибыли в конце рабочего дня, примерно в половине шестого.
Я заметил, что и здесь Дзержин был своим человеком.
Мы шли по длинным и широким коридорам, устланным красными дорожками, через какие-то залы с огромными окнами и тяжелыми многоярусными люстрами, большими картинами и чьими-то бюстами, мраморными, а иногда даже и бронзовыми в углах. Я на ходу пытался сообразить, где здесь Георгиевский зал, а где Грановитая палата, но понять ничего не мог и сосредоточиться не успевал.
Многие двери охранялись. Когда мы проходили сквозь них, два автоматчика лихо брали на караул и щелкали каблуками.
Наконец мы оказались в очень просторной комнате с большим зеленым столом посередине. Комната была украшена многими портретами. Слева портрет Гениалиссимуса во весь рост в мундире и в сияющих сапогах. Он смотрел на противоположную стену, с которой ему отвечали восхищенными взглядами Христос, Маркс, Энгельс и Ленин.
В этой комнате в углу за большим столом со многими телефонами и даже селектором сидела средних лет секретарша в форме полковника. Ответив на наши приветствия самой дружелюбой улыбкой, она скрылась за кожаной дверью и, тут же вернувшись, пригласила нас в кабинет.
Кабинет был большой, старинный, из прежней жизни. В нем была дорогая мебель, кожаные диваны, кресла и длинный стол для совещаний. Другой стол, письменный, с десятком телефонных аппаратов разного цвета стоял в дальнем углу и за ним под поясным портретом Гениалиссимуса, разворачивающего рулон Правды, сидел представительный пожилой человек с совершенно лысым отполированным черепом и с маршальскими погонами на плечах.