«И никакой это не скит... — решил про себя Петрунька. — Дом это... Большой домище... Эвон, бревна-то какие толстенные... Да пол деревянный, дощатый, скобленый... И половики узорчатые... Чисто да лепотно, будто в палатах боярских... А дух... дух-то каков! Аж дышать сладостно... Скит... Ха-ха-ха!.. Да разве ж скиты таковы? А кто же с Пахомом еще-то здесь обретается?»
— Эй, дед! — снова позвал его Петрунька на этот раз громко и требовательно. — Да тут ли ты?
— Тут, милок, тут, где ж мне еще быть-то? Э-э, да ты уж и сидеть горазд стал! Хорошо да радостно сие! Сподобил вот Господь другой раз тебе на свет на этот народиться. Вот и веди отныне отсчет дней своих от дня сего...
— А какой сегодня день, а, дедушка Пахом?
— Да лета от сотворения мира семь тысяч шестидесятого114 в двадцатый день февраля месяца молебны служи, раб Божий Петр, во славу Господа Бога нашего, житие тебе вновь даровавшего!
— Угу... отслужу уж... Хлебца хоть немного не дашь ли мне, дед Пахом?
— Ну, как же, как же! Ах ты милок, ах ты сердечный мой! Еды запросил — значит, силы добыл. Испарина телесная велика ли еще?
— Да нету ее вовсе... будто бы...
— Хорошо, ой хорошо-то как! А в животе каково?
— А в животе... — Петрунька вдруг весело засмеялся. — В животе словно черт на колесе ездит да бурчит чего-то!
— Фи-и-и, не поминай лукавого всуе... Нет, нет, с печи ни шагу! Отлежишь здоровым пять дней — все болячки снутри да снаружи отсохнут. А есть поначалу станешь помалу, да часто, снадобья же мои пить станешь побольше, да пореже. Мазями моими всяческими тоже оттираться еще немалое время надобно... Словом, повторно в жизнь входить — не бражку с медом у Бога пить. Ну, ложись, милок, чрез час малый такую похлебку у меня отведаешь, какую лишь боярам да царям по великим праздникам подавать велено!..
А спустя неделю, на Василия Капельника115, Пахом принес в горницу большой овчинный тулуп и весело сказал:
— Вот и пришла пора баньки моей отведать! Мокрень твою внутреннюю изводить начнем, мятием телес твоих на пару сухом выдавливать ее следует. Ну, прыгай в меха, Петрушенька!
Пахом тщательно, не оставив ни единого отверстия, завернул его в свой тулуп и охапкою понес в баню через весь большой двор своего «скита».
В бане было так жарко, что сначала Петруньке почудилось, будто дышит он огненным пламенем. Даже голова на миг закружилась, вся баня ходуном пошла. Но вот Пахом выплеснул большой ковш какой-то жидкости на раскаленные докрасна камни — и тотчас удивительный аромат погасил это пламя, унял головокружение, и райская благодать разлилась по всему костлявому телу мальчика...
— Ну, каково тебе, милок? — донесся до него ласковый голос Пахома.
— Ух, как знатно-то!
— А ты дыши теперича до упора... Мокрени в тебе накопилось изрядно... В комья вредоносные она сбивается, коли не выгнать ее, а то и вовсе гнить внутрях начинает — тогда уж и зови попа... А мять тебя начну, выплевывай комья-то те, не держи в себе. Уразумел?
— Угу...
Пахом выплеснул на камни еще несколько ковшей жидкостей, которые он черпал из разных деревянных кадушек, сбросил с себя исподнее и принялся за Петруньку...
Сначала мягко и даже нежно, точно просто гладил живот и спину, но постепенно все сильнее и тверже, шире и круче он растирал сильными
и умелыми пальцами каждую косточку, каждую клеточку этого тощего тела, выдавливая темные сгустки мокроты...
— А ты не стони, милок... — приговаривал он, — да не кряхти, точно дед дремучий... Знай дыши себе до самого конца... до последнего упора... В том ведь твое спасение и заложено. Ты уж помогай мне врачевать-то тебя! Вот-вот... эдак-то и ладно будет... Да кашляй поболее, погрубее... вот так... вот так... еще... и еще... и дыши до упора нутряного... Гоним, гоним мы хворобу раба Божия Петра. Прочь с костей, прочь с кишок, прочь с сердца, прочь с печенки, прочь с лица, прочь с глаз, прочь с мозгов головяных, прочь с мозгов костяных, прочь с кожи да с ногтей — прочь болячки все с детей! Эй, да ты хоть жив ли еще?
— Жи... живой... вовсе живой... хорошо-то как... только кости... хрустят вроде бы... ты бы, может, не ломал бы их?.. куда ж я без них-то?.. Ты бы, дедушка Пахом, может, отдохнул бы самую малость, а уж потом и того...
Пахом засмеялся, но мять Петруньку перестал. Он зачерпнул ковшом какую-то густую и темную жидкость и снова плеснул на раскаленные камни. Мята, шиповник, мед, валериана, земляника, ландыш, парамон116 — все в этом невероятном аромате ощущалось в отдельности, а взятое вместе, вдыхаемое полной грудью, приносило такое осязаемое всем существом блаженство и облегчение, что невольно глаза смежаются, и погружаешься
в сладостные, трепетные грезы...
— А ты вовсе и не дед, — проговорил вдруг Петрунька, блаженствуя на своей лавке.
— С чего это ты меня разжаловал-то, а, милок? — усмехнулся Пахом, возясь с березовым веником в одной из своих кадушек. — Аль борода мала?