Они имели такое же право на уважений, как полуразрушенные башни костелов, как пробитые пулями памятники героям.
Символы вернули себе свое прежнее значение. Христос, согнувшийся под тяжестью каменного креста у входа в костел Святого Креста, говорил о подлинном страдании, и прохожие, снимающие перед ним шапки — эти дурацкие лыжные шапки, — преклонялись перед ним искренне, потому что формальные жесты, потому что привычки savoir-vivre [20] не имели уже применения.
Наверно, кто-нибудь из этих обшарпанных лыжников без лыж написал мелом рядом с одним из плакатов, на стене, побитой оспой выстрелов: «Мы войну выиграем». Без восклицательного знака, как будто сказал это вполголоса, сквозь стиснутые зубы.
Никто в этом не сомневался. Хотя никто также и не задумывался, как это должно произойти. Тот, кто писал мелом лозунг на стене, говорил «мы», так его и понимали. «Мы», то есть оборванные, голодные, безоружные люди, щелкающие зубами в холодных квартирах. Единственной логической посылкой было убеждение, что несправедливость не может удержаться. Верили странным расчетам. По рукам ходили истрепанные затертые листки с текстом, напечатанным на машинке. Это были копии коммюнике, опубликованного и подписанного неким майором Хубалой, который все еще не сложил оружия и якобы воевал где-то в Свентокшиских горах. С ним было несколько десятков человек — может быть, сорок, а может быть, пятьдесят. Они передвигались на лошадях по лесам и устраивали засады. «Вооруженная борьба продолжается», — писал майор Хубала в своем коммюнике. Это означало лишь одно: эти сорок кавалеристов выступили против десятков моторизованных дивизий, против тысяч орудий, танков и самолетов. Но, видимо, это означало еще нечто большее, потому что никто не пожимал плечами, читая это коммюнике, не смеялся, не плакал. Наоборот, говорили: «Мы не перестали сопротивляться» — и верили в победу.
В этот последний день года — года поражения — Михал видел Варшаву впервые за четыре месяца. Он приехал в грязном переполненном поезде, забитом чемоданами, в которых булькала водка. Он тоже привез две пол-литровые бутылки и сразу же продал их на вокзале какому-то заросшему типу в потрепанной кепке. Он продал водку в два раза дороже, чем за нее уплатил, но теперь это было в порядке вещей. Так делали все.
Потом Михал отнес по указанному адресу записку, написанную одним знакомым капитаном артиллерии, и навестил уцелевших родных и приятелей. Но самое главное — он ходил по городу, ходил до изнеможения, пока не заболели колени и не стали гореть ступни в тяжелых сапогах. Он смотрел на руины, на людей, вдыхал, впитывал, стараясь понять все, услышать сокровеннейший голос минуты, набраться сил у самого источника. Он знал, что спазм горла, с каким он осматривал картину опустошения, не имеет значения.
— Что ты собираешься делать? — спросил его Томаш.
Теперь все задавали этот вопрос. Было ясно, что надо за что-то приниматься, за что-то такое, чего человек до этого никогда не делал и что раньше вообще не пришло бы в голову.
Томаш, например, стеклил окна. У него была замазка в жестяной коробке, алмаз и деревянный ящик с оконным стеклом. Но этим он занимался временно. Кроме того, «делать что-то» не означало зарабатывать только на хлеб по карточкам.
У Михала было большое желание сказать приятелю, что этот вопрос для него уже решен, потому что до того, как они встретились с Томашем, записка капитана артиллерии возымела свое действие и на квартиру теток, у которых Михал остановился, пришел неизвестный мужчина в лыжной шапке, некий «Анджей» (как он представился), и между ними произошел разговор с глазу на глаз в неотапливаемой теперь гостиной. Но содержание разговора было строго секретным, поэтому Михал отвечал сейчас с уклончивой, хоть и многозначительной улыбкой, что «ведь война еще не кончилась». К тому же ему казалось, что на нем мундир, который каким-то образом освобождает его от повседневных забот. Этот невидимый мундир он надел во время разговора с Анджеем и с той минуты постоянно чувствовал его на себе.
— Не кончилась и скоро не кончится, — ответил Томаш деловым и, как обычно, ворчливым тоном.
— Ты действительно так думаешь? — спросил Михал. В его голосе звучал легкий упрек. Повсюду твердили, что война кончится весною, если не раньше.
— Действительно, — сказал Томаш.
Они разговаривали в небольшой комнатушке Томаша, окно которой выходило на заснеженный садик. Комната мало чем изменилась, разве что появилась трещина на потолке, идущая зигзагами, как молния. Комната по-прежнему напоминала «детскую», неприбранную, полную странных поломанных предметов — типичных «сокровищ», не представлявших для взрослых никакой ценности, но что-то в ней уже было от студенческой холостяцкой каморки: тахта, покрытая грубошерстным одеялом, пепельница, до краев наполненная окурками, и прогибающиеся под тяжестью книг полки. Книг стало даже больше, так как Томаш притащил снизу все, что было поинтересней, из остатков разграбленной библиотеки родителей.