Михал увидел заснеженный двор и заснеженную крышу противоположного крыла здания в дьявольском свечении горящей серы, увидел согнутый фонарный столб на повороте улицы и выщербленный угол разрушенного дома. Ему показалось, что он разглядел идущие до горизонта развалины умирающего города. И в этот короткий миг, пока не погас свет ракеты, он сопоставил свою силу, свою детскую надежду с безмерностью мертвой пустыни. Он не смог бы этого выразить. Все, что он знал до этого, перестало существовать. Он стоял на пороге мира, враждебное равнодушие и жестокость которого выходили за рамки человеческого воображения. Он забыл о своем «невидимом мундире», о приключениях, предвкушением которых он внутренне наслаждался, о гордости солдата, готового сражаться даже без оружия. В нем осталась только беспомощная слабость.
— Свет, — сказал кто-то хриплым голосом. Захрустел картон затемнения. Когда свет снова зажегся, все еще стояли вокруг стола, растерянно мигая, с пустыми рюмками в руках. И тут неожиданно зазвучал дрожащий старческий баритон профессора:
Спустя мгновение гимн подхватили с удивлением и даже с каким-то смущением. Но вот уже его поддержал доктор Новак смелым звонким тенором, вот отозвался взволнованный хор женщин.
Михал не слышал собственного голоса, до глубины души потрясенный этими словами — как будто бы впервые открывая их содержание. Так было и так есть. Существовал ли на свете другой народ, который сумел выразить в песне свою судьбу с такой правдивостью и смелостью одновременно?
Михал выпрямился в приливе возвращающейся гордости. Украдкой он посмотрел на полковника. Старый офицер низко опустил голову. В уголках его сжатых губ притаилась нервная, а может быть, сердитая твердая складка.
В большой комнате теперь горела только настольная лампа, она стояла на книжной полке у окна. Было темно и душно. Пригашенный золотистый свет казался туманом, насыщенным парами алкоголя, духов и пота, почти жидкой средой, в которой тела легко общались между собой даже на расстоянии. Шарканье танцующих пар заглушало звуки охрипшего от старости патефона.
Верхний свет горел только в спальне доктора Новака, куда был перенесен стол с остатками еды и уцелевшими еще бутылками вина. Он выглядел странно на фоне белой ширмы, закрывавшей кровать хозяина, среди белых госпитальных столиков и застекленных шкафчиков с хирургическими инструментами.
Старшие, согласно предсказанию Моники, ушли сразу же после двенадцати. Когда все бросились передвигать мебель, щепетильная Кася выразила сомнение, прилично ли танцевать в такую минуту. Со всех сторон раздались крики, но окончательно вопрос решила печальная женщина-врач.
— Что, доставить немцам еще и эту радость? Тосковать из-за них? — Она сказала это сердито, без улыбки.
Теперь она сидела в кресле с рюмкой в руке, погруженная в свои невеселые мысли. Зато Кася уже танцевала в объятиях вихрастого врача, отводя раскрасневшееся лицо от его настойчивого шепота. От Моники не отходил высокий кудрявый студент-медик с ястребиным профилем и дерзким ртом. За несколько минут до этого Михал выпил с ним на брудершафт, но никак не мог вспомнить его имени.
Ему трудно было сосредоточить на чем-нибудь внимание. Одни лица казались ему совершенно незнакомыми, другие полумрак изменил до такой степени, что их знакомые черты казались ему туманными воспоминаниями детства. «Я немного пьян», — думал он и кротко улыбался. Прислонившись к стене в самом темном углу за дверями, он предавался внутренней игре противоречивых искушений, из которых ни одно не сумело овладеть им.
Михалу хотелось подойти к печальной женщине и что-нибудь сказать, чтобы вызвать улыбку на ее лице. В то же время ему хотелось сесть на тахту рядом с весело болтающими девушками. Но его не меньше привлекала и небольшая светлая комната, в которой — ему было это видно со своего места — доктор Новак разговаривал о чем-то с Эвой. Они сидели за столом по обе стороны от угла; лысая голова врача время от времени наклонялась, как бы бросая слова в атаку, а его руки с длинными пальцами порхали вокруг нее, как бледные бабочки. Эва курила, откинувшись на спинку стула; она выпускала дым через узкие ноздри. Ее выгнутая, как у лебедя, шея пульсировала от смеха.
«Он ее покорит, — подумал Михал. — Они будут спать вместе, и у них будут дети. А потом состарятся, и все станет только воспоминанием». В нем проснулась ревность. Ему стало жаль Эву, жаль Монику и Касю, которые будто бы уплывали от него, подхваченные быстрым течением. Но внезапно он вспомнил о странном, остывшем мире за окнами, и его жалость повисла в пространстве. Ни в чем не было уверенности, ничего не было известно. Каким законам подчинится жизнь? И будет ли время так же, как раньше, течь в этой холодной пустыне?