Холодный, разреженный воздух внезапно ворвался ему в легкие. Он зажмурил глаза. Протоптанные в снегу тропинки перекрещивались посреди двора, от окон отражался яркий свет. За искореженной осколками оградой тянулись пустынные, залитые бледной голубизной развалины. Он испытал то же противоречивое чувство, похожее и на отчаяние и на ожесточение, которое он испытывал когда-то в детстве при виде рассыпанного домика из кубиков. И он с завистью подумал о том, что оставляет другим этот труд, что и от этого он уходит, а если и вернется, то уже не сможет принять участия во всем том, что с сегодняшнего дня начинает рождаться в этой пустыне.
Он прошел мимо серого часового в каске, беспомощно сгорбившегося под чужим небом.
Он спешил встретиться с человеком, который назвал себя Анджеем.
«А может быть, не удастся?» — подумал он с неожиданной смесью надежды и страха.
Переезд
Мешки всегда были для него символом бедности. Люди, среди которых он воспитывался, не таскали фанерных чемоданов, перевязанных веревкой, тряпичных узлов. Согнутые под тяжестью спины, залитые потом лица вызывали сочувствие, смешанное с брезгливостью. Это была картина гнета, власти вещей над человеком. И к тому же вещей жалких, убогих. Тирания дорогих вещей никогда не обнаруживалась так явно и так буквально.
Но как немного надо, чтобы вещи превратились в хлам, а хлам стал жизненно важной необходимостью.
Михал никак не мог припомнить, каким было до войны выцветшее фланелевое одеяльце, в которое он зашил постель. Может быть, им прикрывалась кровать служанки. А может быть, оно использовалось для глажения, потому что на нем виднелись треугольные следы подпалин. Разумеется, сохранилось именно оно, а не обшитые кожей пледы из верблюжьей шерсти.
Люди, спешившие на станцию, подталкивали его — он занял всю протоптанную в снегу тропинку. Надвигались сумерки. Поле, отделяющее фабричный поселок от железнодорожного полотна, источало бледно-серое свечение. Тропинка бежала наискось — черная, шевелящаяся, как колонна марширующих муравьев.
— Нельзя ли побыстрее, — сказал какой-то мужчина. — На платформе уже никого нет.
Все прибавили шаг. Молодежь сворачивала в поле и неровными скачками передвигалась по сугробам. Он не мог идти быстрее. В кожухе было жарко. Мешок с постелью и чемодан, переброшенные на ремне через плечо, били его спереди и сзади. В одной руке у него были книги, в другой — портфель с оторванной ручкой.
Стоящий возле деревянной будки фонарь с выкрашенной в синий цвет лампочкой отбрасывал круг болезненного света за пределы платформы. Толпа, растянувшаяся вдоль путей, чернела за пределами светового круга в водянистом сумраке. Она содрогалась, оставаясь на месте, потому что люди притоптывали от холода. Был слышен равномерный скрип деревянных подошв на смерзшемся шлаке.
В темно-синем небе, уже исклеванном морозными блестками звезд, у горизонта зияла щель, сквозь которую была видна полоса прозрачной увядающей зелени. На ее фоне фабричные трубы и край далекого леса вырисовывались со строгой четкостью.
От всего этого веяло какой-то безнадежностью — псевдосуществование, чудесным способом заключенное в осязаемо четкую форму.
Бумажный шпагат, которым он завязал картонную коробку с книгами, лопнул как раз в тесном проходе между платформой и металлической сеткой, ограждавшей перрон. Он с трудом нагнулся. Сзади его подталкивал чемодан, спереди тянул мешок. Руки у него дрожали, когда он завязывал расползавшийся шнур. Пот жгучими струйками стекал по бровям, сочился из слипшихся на лбу волос. «Сейчас придет поезд, — думал он. — Не успею. Сейчас придет поезд…»
Наконец он поднялся. Подставил плечо под ремень. Кто-то из милосердия поддержал мотающийся узел с постелью. Это был Сикора, с которым он работал перед отъездом в одной смене.
— Зачем ты здесь показываешься, парень? — сказал он, понизив голос.
— Приехал за барахлом.
— О тебе спрашивали.
— Знаю.
Только теперь он почувствовал страх. Страх того периода, живущий в определенных местах и в определенных лицах. Только среди незнакомых он чувствовал себя в безопасности. У него было такое впечатление, что он знает всех в этой толпе. Взгляды, направленные на него из-под потертых козырьков, скользили по его лицу с деланной рассеянностью, которая должна была означать: мы тебя не видели. Но в некоторых зажигалась и сразу же гасла еле заметная улыбка приветствия.
— Что с сестрой? — спросил Сикора.
— Ее перевели в Монтелюпих [24].
Им больше не о чем было говорить, и они стояли в молчании, повернувшись друг к другу боком, каждый глядя в другую сторону, пока болезненный свист локомотива за мостом не привел в движение весь перрон.
Неловким жестом Сикора отыскал его руку, прижимавшую портфель. Сквозь грубый брезент рукавицы он почувствовал сильную, сердечную твердость его руки.
— Держись, парень.