— Но доброта его к людям вообще — в целом, так сказать, к человеческому роду — никак не отражалась на ворах и грабителях, а в Прибалтике еще и подверглась дополнительному, и при этом весьма тяжкому, испытанию. Дело в том, что Сергей Владимирович возымел желание как можно более полно сблизить немцев и русских губернии, для чего предпринял ряд весьма странных мероприятий. При нем широко развернулось православие…
— Юрий Михайлович! — И без того с раскосом, глаза Кирилова сузились еще больше. — Вы бы… того…
— Полно, Митрофан Андреевич: ничего крамольного я не имею в виду.
— Но все же… православие… сомнительные мероприятия…
— Но это — правда. Судите сами: дело ли это — пытаясь сблизить народы, одному в ущерб развивать религию другого?
— Да я-то понимаю, но не ровен час…
— Помилуйте! Да ведь здесь нет никого, кто мог бы донести в кривом истолковании!
— Так-то оно так, но…
— Бросьте! — Можайский решительно пресек дальнейшие возражения и продолжил мысль. — При Шаховском, повторю, широко развернулось православие, а также появились фактические требования не менее широко знакомиться с русской культурой. Не русских, заметьте, князь призывал знакомиться с культурой немцев, а немцев — с культурой русских. Ничего удивительного, что эта политика, с восторгом принятая одними — и весьма незначительной, замечу при этом, частью, — натолкнулась на отчаянное сопротивление других. Говорят — сам я свидетелем не был, — один из крупных губернских собственников предпринял было попытку воззвать к благоразумию Сергея Владимировича, но натолкнулся на суровую отповедь, причем сама, свойственная Сергею Владимировичу, манера говорить и общаться на дружеской ноге со всеми без исключения была воспринята уязвленным бароном за сущее издевательство. Всё это в совокупности привело к возникновению в губернии крайне нездоровой атмосферы, в которой единственным способом действия с надеждой на успех оставалась грубая сила. И вот поэтому, Григорий Александрович, вам очень повезло, что вы не решились на воровство, не говоря уже о грабеже. Решись вы на такое и попадись, вариантов дальнейшего развития событий было бы только два. Первый — вас убили бы прямо на месте: как русского. Второй — полиция отбила бы вас от местных жителей, но далее вас ожидал бы суд. И вот тут — по собственному Шаховского предписанию — вы бы получили по полной и даже сверх того: как русский, опорочивший в глазах местного населения высокое звание русского человека.
— Что-то подобное я слышал… — Саевич почесал подбородок. — А еще мне Рауш рассказывал какую-то историю с киркой…
— Возможно, — практически подтвердил Можайский, — речь шла о кирке, изъятой у местных жителей лютеранского исповедания ради устроения в ней православной церкви.
— Точно! — воскликнул Саевич.
— Что, — удивился Чулицкий, — и до такого доходило?
— Еще как доходило, — Можайский удрученно кивнул головой. — Вот ведь какая ирония: добрый в быту, превосходный вообще человек, а столько дров наломал, и не единения добился, а черт знает чего. Недаром Скалону[58]
пришлось всю канцелярию поменять — до единого, я слышал, чиновника!— Гм…
— Да.
Несколько секунд протекли в неподвижной тишине, а потом Можайский махнул Саевичу рукой: мол, продолжайте! Саевич вернулся к прерванному рассказу:
— Когда я закончил вечернюю трапезу и разом понял две вещи — то, что остался без еды, и то, что на всю дорогу мне понадобится несколько дней, — я приуныл. А тут еще, как на грех, меня стало пробирать холодком. Вообще сказать, было совсем не холодно, и уж совсем хорошо было то, что не стояла жара. Но я промок, устал и не имел никакой возможности развести костер и согреться, и это чисто психологически обостряло озноб. Промучившись около часа и не придя ни к какому однозначному решению, я плюнул на идею думать трезво и здраво и, как говорится, встал и пошел[59]
. Идти ночью по лесу было, разумеется, не лучшей затеей, в чем я, упав и разбившись до крови, убедился быстро и способом безжалостным. Зато происшествие выгнало меня прочь, и я вновь оказался на дороге: пусть и размытой, пусть неудобной для пешехода, но в целом куда более приветливой, чем лес, погруженный в струившуюся шорохом дождя темноту! Вот так и получилось, что утром — а как оно наступило, я и сам не заметил — меня поджидало видение невероятных радости и красоты: проступая из серой пелены, где-то у горизонта виднелся шпиль церкви святого Олафа. А это означало, что сам город был уже совсем близок: в ясную погоду шпиль должен быть виден за многие версты, но в дождь неизбежно возникает иллюзия — горизонт придвигается, и видимый на нем шпиль оказывается намного ближе к наблюдателю, чем это можно подумать. И правда: спустя каких-то полчаса от того момента, когда шпиль оказался перед моими глазами, я уже брел по улочкам Ревеля, стараясь определить кратчайший путь к вокзалу. Дело это оказалось не таким уж и простым, но я справился. Вот только вместо удовлетворения завершение моего пути принесло мне новые испытания.Перебивая Саевича, хохотнул Инихов:
— Догадываюсь!