Лояльность, да и вообще личная позиция, даже самая правоверная, мало что значили. Осип Мандельштам написал стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны», и логику действий тоталитарной власти по отношению к нему, варварскую, конечно, логику, понять можно. Но Бабель, Пильняк, Иван Катаев, Артем Веселый, Александр Веронский, Михаил Кольцов — печален и долог этот свиток, — они-то ведь были очарованными странниками революции, они в нее верили и истинно хотели ей служить, это только угрюмые догматики-пролеткульты считали их «попутчиками». А Мейерхольд? Его вихревой театр, его конструктивистская эстетика, его эксперимент — непосредственное детище революции. Да и самого его она подняла на высокие ступени номенклатурной лестницы. Некоторое время Мейерхольд возглавлял театральный отдел Наркомпроса. И даже театру, им возглавляемому, было присвоено при жизни имя мастера (ГОСТИМ) — дело неслыханное. Но и романтики и искатели нужны были коммунистической власти только до времени. Праздник трудящихся и эксплуатируемых масс, о котором говорил один вождь, закончился, начались будни, наступил год «великого перелома», о чем объявил другой вождь — верный ученик первого, и с этого момента партия решила, что сама будет устанавливать все правила — не только, как раньше, политические, но и поэтические. Другие авангардисты, кроме себя родной, партии не нужны. Вот и отправились крестным своим путем и Мейерхольд, и Бабель. Точно так же, как, между прочим, не нужны оказались и верные проводники партийной политики в культуре — рапповцы. Вчера их поддерживали и поощряли, для вида одергивая время от времени — к инакомыслящим, мол, надо относиться «тактично и бережно», но теперь погода переменилась. Как же так, горестно недоумевали они в 1932 году, когда РАПП был распущен, ведь мы всегда все правильно делали. А вот так, внушительно разъяснили им, раньше было «налицо влияние чуждых элементов», теперь его больше нет. Сказано было, конечно, тоже только для вида, выяснилось, что есть эти элементы, но с ними партия справится сама, у нее для этого ОГПУ имеется, и тем трубачам и барабанщикам, которые этого не поняли, пришлось разделить гибельную судьбу «попутчиков».
В литературе отменяются течения, соревновательный дух, борьба художественных идей. Все объединяются под кумачовыми знаменами социалистического реализма, причем в двуединстве этом равнозначны обе части: содержательная (социалистический), и формальная (реализм). Отчего главный ценитель литературы, театра и иных видов искусства так либерально, по своим, конечно, меркам, обошелся с Булгаковым, то есть выбросил, по сути, из профессии, но все же устроил кое-как быт и позволил умереть в своей постели? Версий по этому поводу выстроилось множество, но самый убедительный аргумент заключается, по-моему, в том, что Сталину просто нравился реализм «Дней Турбиных», которых он смотрел на сцене МХАТа не менее пятнадцати раз. В дневнике Е. С. Булгаковой сохранилась запись, сделанная со слов Хмелева. «Хорошо играете Алексея, — сказал ему после спектакля Сталин, — мне даже снятся ваши черные (турбинские) усики. Забыть не могу». А коли снятся, коли нравился, то можно признать автора соцреалистом. «Дни Турбиных», пояснял вождь, демонстрируют всесокрушающую силу большевизма, драматург, положим, этого не хотел, но нам-то какое дело до его намерений? И еще: наша сила в том, что мы даже Булгакова заставляем работать на нас. А вот музыка Шостаковича тонкому кремлевскому знатоку и эксперту показалась, напротив, чрезмерно усложненной, авангардистским духом от нее веяло, и уже через несколько дней после премьеры «Леди Макбет Мценского уезда» в «Правде» появилась редакционная статья, название которой вошло в притчу: «Сумбур вместо музыки».
Подлинная история советской культуры еще не написана, слишком мало времени прошло с того момента, как раскрылись архивы, да не все еще и раскрылись, но и существующих фрагментов хватает, чтобы представить себе масштабы драмы и силу атмосферного давления революции на художественное сознание.