„This place is pretty safe you know“, — сказала заспанным сладким голоском моя Мэдди, она была вся соткана (сшита) из любви… Ясно я увидел тем утром, что староват для такой живой любви, что любовь была в каждой ее поре и ждала малыша, сочилась из нее постоянной аллергией. Что, душный и заплутавший, я не гожусь стать отцом ее ребенку. Ее огромной душе было тесновато в маленьком спортивном теле, которое она поддерживала в форме сквозь все злоключения, зависимости и аборты, но мне сделалось впервые до ужаса душно от себя. Оказывается, невинность моего прошлого ушла далеко, и чем-то слишком усложненным я стал, нагромождением ненужных знаний, которые тянули вниз, в омут одиночества.
Я понесся прочь из этой машины…»
Я сочинил свое послесловие нашей с Мэдди любви, продлившейся… Впрочем, что толку мерять любовь временем? Хуже только числом половых актов. Любовь — это окружающая энергия, а не конкретика, не список, и многострочным послесловием я ставлю на ней жирный крест. Также дурно выглядит вера-автокомментарий. (
Вижу, как изменяется любовный восторг от года к году, вижу, как тончает, тише делается; собственно, вовсе он уже не восторг, а искреннего восхищения, с которым шел я к первой великой любви, второй, третьей… нету давно. Недостаточно наивности, а без наивности нет невинности, но я бы не хотел продолжать эту цепочку умственных выводов…
Ведь давно утро, над ее городом вечное жаркое лето, и Мэдди снова беременна — слава богу, не от меня, — вечно она беременеет, чудо-факинг-женщина, и в этот раз никаких абортов, она больше не станет убивать. Она сохранит и преумножит род этим летом, которое наступит сразу после ненавистного апреля. От нее произойдет следующий род бродяг на переполненной земле; мой шепот о том, что я пытался сформулировать ответ на вопрос «как я влюбился в американскую бездомную красотку?», постепенно сотрется, а ребенок — ребенок будет вечно.
Ребенок никуда не денется. В‐восьмых, препятствует верить детская наивность, что все устроено благополучно и без усилий моей веры сложится. И если честно, я не понимаю, зачем прикладывать столько усилий, раз льется радостное вечное лето
Мне делалось иногда одиноко бостонской ночью в своей комнатке два на три, когда бессонница только начинала пускать во мне корни. И в недостаточном, половинчатом забытьи я терзался предчувствием одиночества и ужасом, что не вернусь ни к чему привычному: в любимую Москву, в любимую женщину, в любимое заблуждение. Необходимость веры, невзирая на все антиаргументы, мучила меня.
Началась тогда аллергия на одиночество, которая через пару лет (естественно, в апреле), чуть не убьет меня. Я начинал терять способность дышать, воздух пропадал из комнаты, и я вскакивал без воздуха в груди и напряженно искал с детства позабытый ингалятор.
Здесь было установлено правило: кому плохо — стекается в гостиную в подвале. Это крайняя точка моего бегства на восток — из сухой калифорнийской пустыни на юго-западе в широкий горизонт теплой Атлантики, в хвою сырую северо-восточную.
Дом этот древний, дому лет триста, дом в Кэмбридже, дом из покрашенных в белое досок, в доме хорошо слышно всех тараканов и соседей.
Мой бостонский сосед-индус пятую неделю (мы застряли тут параллельно, будто братья, будто соперники), проходит собеседования, считает себя счастливчиком: по крайней мере, его приглашают на них, и чуть отступает ужасающая перспектива быть выдворенным обратно в третий мир.
Поживешь с мое в Америке, будешь рад звонку даже от роботов, что уж там живые рекрутеры. Они говорили на pigeon English, тем более письменно у него все в порядке — проблема в акценте. Но если хакнешь индусский акцент, то, скорее всего, поймешь все. После года в отделе убийств я знал, что могу понять любой английский, если это английский человека, даже если из-под воды умирающий индус позвонит мне (э‐э, спросить if I am still on the market?.. Well, whatever, he still may call to sell me something), я пойму. И вот мой безликий сосед-индус силился понять рекрутеров и будущих коллег, — все тоже сплошь индусы, это такой индусский междусобойчик, игра в крикет, когда все позабыли правила, играют с помощью фламинго, как во сне у Алисы.
В общем, мне не спалось в те ночи, я выползал без воздуха в теле, во время очередного трехчасового интервью, когда сосед доказывал, что хочет, мечтает, спать не способен без именно этой (с нажимом на «именно», нажимом на «этой») работы, на этот раз уже на какой-то голландский стартап, то есть он постепенно стал сдвигаться на левацкий восток, в край равенства…