Мгновение его рука неосознанно тянется к моему бедру, но он тут же её отдёргивает. Я в ужасе. Недоумеваю, что творится в его душе, если он из уверенного, смелого, а в сегодняшнем конкурсе даже местами и дерзкого Александра Соболева вдруг превратился в раненого зверя. Я ведь ничего такого не сказала ему! И не сделала!
— Жаловаться на очевидные вещи — это унижаться ещё больше.
— Нет! — опять шёпотом. — Не может быть унижения между близкими людьми! Если один ошибается, второй должен сказать ему об этом, не держать в себе и не ждать, пока всё развалится!
В его глазах боль, и я, наконец, понимаю природу его страха.
— А ты не пробовал примерить свои манёвры на себя?
Он ловит каждое моё слово. Так жадно и так сосредоточенно меня никто и никогда ещё не слушал.
— В следующий раз, прежде чем кого-то поцеловать у меня на глазах, представь, что это делаю я, а ты смотришь. Прочувствуй момент и расставь приоритеты правильно.
Он слышит в тоне и тембре моего голоса, видит во взгляде прощение. Несколько секунд продолжает смотреть в глаза, затем приоткрывает немного губы, едва заметно запрокидывает голову, словно расслабляясь, и совершает своё главное признание:
— Я не смогу без тебя. Совсем. Просто знай это.
Невозможно дышать, глядя в глаза, в которых расширяется Вселенная. Нет больше людей на земле, хранящих в себе столько силы и слабости, смелости и страха.
— Теперь всё по-другому, всё иначе, — продолжает. — Ты дала мне попробовать себя по-настоящему, и я с этой иглы уже никогда не соскочу. Никогда. Так что, если ты уйдёшь, у меня не будет выбора …
Его аллегория могла бы натолкнуть на определённые мысли, но в эту секунду меня пугает совсем другое:
— Что ты сделаешь?
— Пойду за тобой, куда бы ты ни пошла.
Выкрутился, думаю. Чуть не пригрозил суицидом мне, что ли? Но искренность и болезненное желание сохранить «нас» остужают мой пыл.
Шепчет:
— Ты не уйдёшь?
— Нет.
— Можно обнять?
— Можно.
Поднимается на колени, осторожно кладёт ладони на мои бёдра и, поскольку ничто не взрывается, решается передвинуть их на талию. Ещё пару мгновений спустя мы уже лежим в обнимку на кровати. Алекс начинает целовать меня, и я понимаю, что это немая просьба о сексе. Останавливаю его, а он шёпотом и надрывно просит:
— Пожалуйста! Мне сейчас это очень нужно!
— Сейчас? — не верю своим ушам.
— Это возвращает мне почву под ногами. Чувство, что у нас всё хорошо… ты всё ещё моя, хочешь меня, я тебе не противен…
— Что за глупости? Почему ты должен быть мне противен?
— Я же… грязный, — выдаёт едва слышно.
— В чём проблема, иди в душ! — предлагаю.
— Если б только вода могла это смыть…
Я в недоумении: «О чём он говорит?». Странный и явно не в себе. Те времена, когда я так восхищалась безупречностью этого полубога и пыталась нащупать его скелеты в шкафу, давно прошли. Сейчас они, кажется, норовят вывалиться сами, а я, сцепив зубы, запихиваю их обратно. Мне больше не нужны его грехи, ошибки, слабости, я жажду тепла, понимания, надёжности. Хочу верить ему. Доверять. Хочу секса с ним — в конце концов, он прав: во время близости наш крейсер словно отправляется на ремонт. К сожалению, не капитальный, но обоим становится легче и спокойнее.
Алекс больше меня не целует: уткнулся носом в мою грудь и с такой силой прижимает к себе, удерживая всей ладонью за талию, что мне даже немного больно. Но я терплю — понимаю, что для него сейчас это, очевидно, важно — вот так держать меня. Он как большой, провинившийся ребёнок, напуганный самым страшным наказанием.
— Ты не уйдёшь от меня? — ещё раз спрашивает.
— Нет.
Прижимается ещё сильнее, и сквозь эфемерную канареечную ткань платья я чувствую не только каждый его вдох и выдох, но и то, как его губы стараются незаметно поцеловать то место, к которому прижаты — грудь, в которой сердце.
— Я и не собиралась уходить
Слышу, как гулко и часто бьётся его сердце, чувствую, как крепко — так, что не отдерёшь — обнимают его руки, ладони, пальцы.
Глупый! Делает ненормальные вещи, а потом сам же и страдает.
Машинально, так, будто это мой обиженный ребёнок, поднимаю руку и начинаю гладить его по волосам. И вскоре Везувий затихает, расслабляется, перестаёт до боли меня сжимать; его сердечный ритм выравнивается, дыхание становится тихим, едва различимым. А я продолжаю гладить, всей кистью загребая вьющиеся пряди — кажется, после перенесённых химии и облучения они стали ещё гуще и более блестящими. «Красивый паразит, — думаю, — ничто его не берёт».
Спустя время наклоняюсь и целую в лоб, глубоко втягивая носом запах его волос. Вдруг обнаруживаю, что Алекс спит: тихо, сладко, словно умаявшийся за день ребёнок, который бедокурил и куролесил, но в любящих ладонях всё-таки нашёл своё прощение.