Сосновая глушь теснее и теснее сдвигалась кругом. Кое-где на стволах деревьев были прибиты кресты из кусков досок. И стволы эти уж от старости тысячами морщин покрылись, и на позеленевших крестах мох пророс. Видимо, давно это было — так давно, что разве только вековые сосны могли бы порассказать об иноках, которые, бродя по этим дремам, наколачивали кресты на кору деревьев, тогда еще молодых, изгоняя духа зла из своей возлюбленной пустыни.
— Жили тут старцы… Схимонах Сергий да инок Афанасий голоса человеческого не слыхали. Из братии кто по усердию придет к ним — затворятся, на стук отзыва не подают. Ну, потолкутся, потолкутся гости, видят — уединился старец — и прочь пойдут. Теперь редкие ходят сюда… Редкие!.. Питать свое чувство. Вся-то земля здесь моленная да слезами кропленная!
Опять кресты позеленевшие на корявых стволах. Вершины тихо шумят над ними. Гул какой-то идет вверху, — гул, не нарушающий тишины благоговейной. Гуще и гуще лес, громче песня дрозда, дорога ушла куда-то. Внизу — топь, из-под ног вода сочится, свежая трава клонится бессильно под ними. Белый болотный цвет с сильным ароматом курится нам навстречу.
Яма какая-то; в ней видны сгнившие балки. По одной совсем мох прошел — разрыхлевшее дерево стало для него чудесною почвою. Землянка была древле[171]
, над землянкой крыша. Она-то и обвалилась вся… Дно ямы зеленым сукном обтянула мелкая сырая поросль. Шагах в двадцати отсюда немощно покосился черный-черный крест — точно и ему тяжело под бременем лет стоять здесь. Клюку бы старцу, да некому дать ее, и стоит он, сгорбясь, покорно и молчаливо, ожидая, когда буря или собственное бессилие уложит его в ту же мокрую топь.Сердцу говорит это запустение, вызывает целый рой видений из далекого прошлого. Воскресает древнее иночество, подвижнически убегавшее от мира, клявшее людей, питавшееся духом уединения и созерцанием, ничего общего не имевшее с нынешнею экономической мощью обители.
— Без пышности жили тогда старцы… Сколь она нехороша, эта пышность иноческая, нынче… — раздумчиво роняет о. Пимен, окончив молитву над развалившеюся землянкой. Самые бревна ее кажутся пропитанными слезами, которые здесь, в страшном и вечном одиночестве, лились из тусклых, ослепших глаз каявшихся старцев!
Еще с полверсты… Лес мрачнее стал, точно насупился. Величавые сосны сменились схимническими, нахмуренными елями, простирающими книзу свои темные ветви, точно они ревниво стерегут что-то от постороннего глаза. Холм. На нем опять позеленевшие балки. Тут уж путь буреломом завален. Едва продираешься сквозь. Ничьей ноги здесь, видимо, давно не бывало, никто не проложил к древнему Валааму нового следа. Колодезь вырыт в стороне. Ничего общего с нынешними, обшитыми гранитом, высверленными в скалах, отнятыми у горных недр, — старый, простой, как иноки того времени. Колодезь этот обложен деревом. Дерево сгнило, проросло. Внутри неподвижно, как и все кругом, стоит вода. Кругом тихо, ветхо, скудно, пустынно…
— Здесь иноческой поэзии больше. Тут, видимо, людям зде пребывающего града не нужно было, они и не созидали его — грядущего искали![172]
Какие созерцания возможны были среди этой убогой обстановки, под гул великолепного леса кругом! Воображение невольно рисовало эту эпоху, когда рядом уживались: залегший в свою берлогу медведь и занесенный в своей землянке снегами пустынник. Оба — в вечном мраке. Представляешь себе сгорбленную, с нависшими бровями и отяжелевшими веками, сухую фигуру отшельника, безмолвно слушающего свист метели и треск ломающихся под тяжестью снега ветвей, — слушающего во тьме, еще более усиливающей впечатление. Какие голоса должны были ему звучать в бессмысленном, гневном реве зимней непогоды, какие видения являлись полуослепшим глазам среди этой безрассветной ночи! И если они повествуют об ангелах, сверкавших в этом мраке, об откровениях, долетавших до них с небес, покрытых густыми тучами, — я верю и этим ангелам, и этим откровениям, как верю в то, что факиру улыбается Брама[173]
, что с Моисеем из горящей купины разговаривал сам Бог[174]… Они, действительно, видели и слышали, но видели и слышали творившееся не в действительном мире, а в них самих, как мы в бессонные ночи видим лица и слышим голоса дорогих и милых людей, разлученных с нами тысячами верст или десятками лет. Пусть они, эти люди, давно спят в могилах — все равно, перед душевным оком разверзнутся могилы, воскреснут спящие в них мертвецы.Опять землянка: над нею в два ската кровля. Лопарская вежа[175]
совсем, из таких, как я встречал на Мурмане и в Лапландии. На жердях кровли дерну настлано. Дерн давно пророс кустарником.— Чем питались монахи?
— Разно. Одни муку замешивали на воде и ели так прямо. Другие, Бог знает… как Иоанн в пустыне. Только тут дикого меду нет!
— Да и акрид что-то не видать!
— Кору ели! Были такие, что по месяцам не приходили за пищей!
— Какая тишина!
— Здесь хоть и тишина, а говору бездна. Какая-то проповедь о подвижничестве безмолвная. Ныне слишком много удобств, слишком мало для души…