Николай наклонился и бережно закрыл Петру глаза. Модест Ильич судорожно вздохнул. Да, в последние часы было предельно ясно, что надежды не осталось, и все равно было больно осознавать, что любимый брат, который был для него и матерью, и отцом, и другом, и нянькой, ушел навсегда. Бледный Боб молча вышел из комнаты. Модест Ильич хотел пойти за ним, но передумал – пусть побудет один. Взгляд скользнул по стене, на которой висели часы с кукушкой. Три часа утра. Странно, как в такие моменты западают в сознание ничего не значащие мелочи: графин с водой на столике, складка на одеяле, трещинка на спинке кровати.
Модест Ильич тряхнул головой, сгоняя оцепенение. Надо, наверное, что-то делать: обмыть тело, сообщить в полицию, договориться об отпевании и похоронах…
Сначала казалось, что сил на хлопоты нет никаких – хотелось рухнуть в кровать и забыться тяжелым сном. Сказывалась и усталость от бессонных ночей, и эмоциональное напряжение последних дней. Однако Модест Ильич быстро понял, что эти заботы помогают отвлечься, не думать и даже почти не чувствовать.
***
Громадный Казанский собор, в котором отпевали Петра, был до предела забит людьми, пришедшими проститься с любимым композитором. Не меньшая толпа собралась у маленького входа с левой стороны – ее не впускали в уже переполненный собор. И только у самого гроба, где находились родственники, было более-менее просторно. Публика стояла сплошной стеной за колоннами, за деревянными перегородками. Гроб утопал в цветах, венках и букетах. Дивно пели соединенные хоры капеллы и архиерейский. Модест Ильич замер рядом с братьями (Ипполит и Анатолий прибыли к самым похоронам), едва сдерживая слезы.
Когда закончилось отпевание, они вместе подняли гроб и понесли его к выходу. Толпа зашевелилась и зашумела. На улице гроб установили на катафалк, запряженный шестеркой лошадей. Обязанности факельщиков взяли на себя студенты Училища правоведения. Они же вели лошадей, держали кисти балдахина и окружали катафалк в виде охраны.
Вдоль всего пути следования – от Казанского собора до Александро-Невской лавры – народ тесно стоял шпалерами и по мере движения колесницы следовал за ней. Медленно тянулась процессия, и всякое движение по Невскому проспекту прекратилось.
Все еще не до конца верилось в происходящее – казалось, это просто страшный сон. И только когда застучала земля по крышке гроба, Модест Ильич со всей ясностью осознал, что больше никогда не увидит брата, больше никогда нельзя будет с ним пошутить, поговорить по душам, просто помолчать, сидя рядом, прийти к нему за советом и поддержкой.
Речи на могиле затянулись до вечера. Говорили о безвременной кончине; о том, что пятьдесят три года – это еще совсем не старость; о том, сколько чудесных сочинений мог бы создать любимый композитор. Слова прощания были искренни и трогательны, но невероятно утомительны. И вдруг Модесту Ильичу пришла мысль.
– Коля, – тихонько позвал он старшего брата, – я подумал: надо сохранить дом в Клину. Наверняка многие захотят его посетить. Оставить там все в неприкосновенности – так, будто Петя жив и только должен вернуться.
Николай подумал и кивнул:
– Хорошая мысль.
***
Несколько дней спустя Шестая симфония была исполнена снова, на этот раз под управлением Направника. И теперь произведение, о котором Петр Ильич жаловался, что оно произвело какое-то недоумение, потрясло слушателей. Во время четвертой части, когда в рыдании скрипок так и слышалась мольба: «Господи, помилуй», – весь огромный зал плакал. Затихла последняя нота, и благоговейная тишина взорвалась бурными аплодисментами. Только вызовов «Автора!» не звучало впервые за много лет. Автор больше никогда не выйдет на сцену, чтобы неловко поклониться горячо приветствующей его публике. Отныне он принадлежал вечности.
А звуки музыки плыли над головами слушателей и поднимались ввысь, в ясное осеннее небо.