Двести сорок шесть… Сколько раз, особенно вечерами, по пути домой из приятельской компании его, как убийцу на место преступления, тянуло в каждую попадавшуюся на пути телефонную будку, и он, словно алкоголик за бутылку, хватался за трубку автомата, но в последний момент удерживался и с рычага ее не снимал. А что если сейчас взять да и набрать этот номер, мелькнула вдруг шальная мысль.
Шадров встал и, нарочно не глядя на телефон, направился к комоду, куда Наташа просила положить снимки. Только теперь обратил он внимание, что на застеленном кружевной салфеткой комоде, помещенные в лакированные деревянные рамочки, каких давно уже не делают, стояли другие фотокарточки. Довоенные люди в толстовках с крупно повязанными галстуками были изображены на них, большей частью очкарики, напоминающие отдаленно чеховских земских докторов и одновременно интеллигентов революционного призыва, знатоков Фейербаха и Гегеля, экономистов, инженеров, «спецов». Но самый большой, провинциально-художественный снимок изображал женщину в длинном халате с кокетливым пляжным зонтиком на плече, стоящую у самого прибоя. Если бы не томно-лукавая улыбка, «не зонтик-парасолька», не халат, не прочие атрибуты южного нэпа, можно было бы подумать, что это Наташа.
Шадров сознавал, что должен был усмехнуться нарочитости курортного снимка, но вместо этого ощутил новый накат смятения. С конкретностью, не уступающей снимкам, он увидел невзрачную набережную крымского поселка, почти пустую во второй половине сентября, в одно последнее мгновенье перед сгущением сумерек озаренную изумительным, необъяснимым лиловым светом. И себя самого увидел рядом с женщиной, сидевшей на не остывшем от зашедшего солнца парапете. Он еще шутил, и женщина еще смеялась чуть различимым журчащим смехом, хотя уже знала, что расстается с ним, и не только с ним, но и с этим берегом, и с этим сиреневым туманом, которого нигде в мире больше не увидит.
Шадров тоже знал это, но как бы не придавал этому значения, даже не предполагая, как странно ему будет несколько лет подряд ходить здесь без нее вдоль лилового здешнего берега, словно отыскивая на мокром песке только что оставленные ею следы. Как тоскливо и как одиноко.
Не оборачиваясь и почти забыв, где он находится, Шадров впервые за последние годы подумал о своей жизни. Именно так, о жизни, а не о делах, не о службе, не о планах на лето и на ближайший вечер. До него вдруг дошло с непреложностью единственного ответа на задачу, что он был счастлив. Не просто, а необыкновенно счастлив в те дни, когда существовал одной идеей, когда ничком лежал на тахте и когда в сиреневых сумерках шел медленно вдоль полосы прибоя…
Потом он повернулся и увидел, как домовито и обстоятельно застилает Нонна шаткую кушетку предусмотрительно принесенной из дому хрустящей на сгибах простыней.
ПАЛЬТО ИЗ СКУПКИ
— Если бы ты знал, кто отказал мне это пальто! — с важностью в лице произнес мой друг, когда я, набравшись внезапно наглости, заметил, что к наступающей зиме он экипирован крайне легкомысленно.
Еще три или четыре года назад мне бы и в голову не пришла такая рассудительность, теперь же я начал мало-помалу зарабатывать, и небольшие эти, но верные деньги неожиданно приобщили меня к материальному миру. Можно сказать, что вкус к нему пробудили. Правда, пока еще умозрительный, подобный суждениям десятиклассника о женщинах.
— Это пальто, — почти заносчиво продолжал мой друг, — со своего плеча подарил мне поэт Н.!
Я очень любил тогда стихи, шагая по городу, бормотал про себя то одни, то другие любимые строчки, поэтому признание друга заставило меня посмотреть на его гардероб другими глазами. Уже не обтерханный старомодный реглан явился моему взору, а благородное изделие варшавских портных, достойный предмет мужского конфекциона. Романтическая муза поэта Н. все еще осеняла повытершийся на обшлагах и возле карманов демисезон, словно какой-либо памятный сюртук или фрак, сохранивший на своих лацканах изменчивые нестойкие ароматы бала.