Мы стояли на перроне и молчали. Двоюродные братья и я. При свете дня, сквозь диоптрию16
слёз всё выглядело иначе, все были иными. Полноватый близорукий кузен тряс седой чёлкой и пытался шутить, а мой товарищ смотрел то себе под ноги, то на меня, – жалобно, как птенец, который вырвался из плена скорлупы, не представляя, как ему быть дальше, что его ждёт.– Пообещай, что приедешь.
– Зачем? Разве ты не знаешь, что иудеев и христиан там хоронят на разных кладбищах?
– Могла бы хоть раз соврать!
– Чтобы что?! Смысл?!
Колёса вагона, сорвав пластырь рельс, завертелись, как лопасти ветряной мельницы. Влекомые патокой движения, они не могли уже остановиться, им теперь было всё равно – куда ехать, кого везти, как долго и для чего.
Через окно было видно, что мой друг сидит в купе и плачет, опустив голову на руки. Уезжая навсегда, он выполнял волю покойной мамы, но мы-то… мы даже не обнялись. Да и зачем? Всё равно же, не увидимся больше никогда. К чему они, лишние слёзы…
Как это скверно…
Они выходят из строя памяти по-одному, называя себя. Живые и не очень, ушедшие и полузабытые, но больше те, чьё тёплое дыхание греет затылок, стекая холодом за воротник, а обернёшься – никого. Обступая со всех сторон, они молча умоляют не оступиться, но не указывают – где, не отступить, но не говорят от чего! А кто ж его знает, в чём она правда – быть человеком.
Почему-то с годами на всё смотришь сквозь слёзы, дорожишь больше тем, чего уж не вернуть. Повторяя одни и те же уроки жизни без счёта, забываешь правила, каждый раз другие. Коротка память человека. Краткость его судьбы не оправдание, но доказательство ещё одной вины. Вины безверия в то, что зло в мыслях порождает беды, а в заклании добра – суть бытия, и от этого не уйти.
Возвращаясь домой затемно, я вхожу в подъезд и каждый раз пугаюсь, – кажется, будто стена падает на меня. Но в самом деле, то – он, нависая огромной тенью и улыбаясь жалобно, протягивает букет увядших ромашек или горсть тёплых, только что из кармана, слив. В сумерках не видно выражения его лица, но по тону понятно, как дрожат его губы и дёргается на сторону щека.
Я так устала и хочу спать, но приходится стоять и слушать о том, как сильно он любит меня. До какой же степени это утомительно… слышать про чьё-то чувство, не имея в запасе своего. От того делается совестно, и, ссылаясь на поздний час или любой несравнимый с моментом пустяк, пытаешься сбежать. И не можешь. И ругаешь себя, казнишься тем жалким видом, с которым и сам, подчас, молишь о взаимности. Но не теперь! Только почему-то не легче от того.
Решаясь, наконец, поставить точку, прикосновением руки я останавливаю его:
– Не ходи сюда больше, не надо. Не трать ты время, не рви душу ни себе, ни мне. Я тебя не люблю. Но не потому, что в тебе что-то не так, а – просто не люблю. Такое от нас не зависит.
– Выходи за меня… – Тихо просит он.
– Нет. – Качаю головой я.
– Выходи, пожалуйста, вот увидишь, я сделаю всё, чтобы ты меня полюбила!
– Это неправильно, так. Надо ждать своего часа. Своей любви.
– Но я дождался!
– А я ещё нет…
Мы стоим недолго рядом. Он горько и жарко дышит, и, в порыве жалости, я целую его. Он обнимает меня за вялые плечи, и тут же отпускает… Сменять нелюбовь на покорность он не готов.
– Я назову твоим именем дочь и буду любить её, так же сильно, как и тебя, – обещает он.
– Не делай глупостей, – прошу я.
Имена… имена… имена… Каждое – музыка, каждое – судьба. Говорят, что в имени человека заложена карта, сверяясь с которой он идёт по ступеням дней.
Что я сделала в жизни? Ровным счётом, ничего, а вот он, всё же, назвал дочь моими именем. Бедная девочка… С таким именем ей будет нелегко…
Я возвращаюсь домой затемно, и, входя в подъезд, каждый раз пугаюсь из-за того, что стена теперь на своём месте, в любой час. И.… ох, как это скверно, всегда знать, где оно…
Вздох
Так сокрушительно быстро течёт жизнь. Кажется, всего мгновение назад я решительно отказала в танце первому, кто пригласил, и вот уже пол века, как больше не предлагает никто ни на тур вальса, ни просто, – прогуляться рука об руку по берегу Москва реки. Поневоле приходится ходить одной. Осенний ветер хорош в умеренных количествах и, порядком продрогнув, я рывком отворяю дверь дома, в котором после возвращения с Сахалина пару лет жил любимый писатель. Что с того, что давно и коротко? Бывает, в неделю столько переживёшь, что на год хватит, а тут – целых два. Он смотрел сквозь эти окна, открывал то одну, то другую створку, чтобы отдышаться после очередного приступа кашля, затем прикрывал, чтобы не дуло. Хандрил… Он жил десятками жизней в этих стенах, что вздрагивая от его внезапного сердцебиения, шуршали сочувственно в ответ, но где-нибудь под потолком, наверняка остался хотя малый его вздох, сбережённый нарочно для меня.
– Можно вас?
– Вы уверены?!
– Да, у вас такое необычное лицо. Вы не улыбаетесь, но не выглядите угрюмой.
Я смеюсь:
– Спасибо!
– Вот! У вас и смех такой милый и звонкий, словно голос маленького колокольчика.