Об отце. О трамвае. О ногах. О доме и небе. Просто. Просто акупрессура. Просто лежать на полу. Отец берет его ноги, сгибает, вытягивает. Просто боль. На стене китайский плакат: человек-материк, распростертый в меридианах, иероглифы огибают береговую линию.
Учиться ходить, как учатся на катке. Как учатся плавать, только стул вместе круга. Отец внезапно выпускает руки из рук и кричит: «Стенка! Так!» Ладонь в стену – упор, или грохаешься вместе со стулом. Ужас метро. Все щелкают сквозь турникеты, а для них служащая в красной беретке отодвигает заграждение. Отец пятится, встает на эскалатор спиной вниз, Саша чувствует затылком отца и тошно-медленное, механическое падение. Лица тех, кто едет, глядя вперед и вниз, а вынуждены глядеть на него, глаза, которые им некуда отвести, и ты улыбаешься. Отец улыбается, под конец спуска просит: «Не поможете?» Селезневские бани. Пропускают без очереди. Отец вынимает из коляски, а кажется, отделяет от нее, какой-то мужичок кидается помочь, подхватить свисающие ноги. Все смотрят. Отец орудует массажными щетками, какими-то валиками, катками, не умолкает, приговаривает победно-деловито. Кто он? Отец. Человек. Вся эта новая жизнь, чтобы не быть необъятностью, чтобы не раздавить, сцеживается, как в воронку, в отца. Поэзия – отец читает вслух. Гёте, Шиллер, Гейне, Пушкин, Тютчев, Блок. Радиоприемник, всегда богатый фортепьянными концертами, Маяковским, голосами мхатовских актеров. Легко любить то, что так далеко отстоит, легко увидеть в нем близкое.
Отец берет в школе задания и отдает выполненное, но не вмешивается, не контролирует. По субботам заходит в библиотеку, книги на свой вкус. В доме книг почти не было. Саша запомнил самую первую порцию: «Идиот», однотомник Хемингуэя, «Божественная комедия». Тогда подбор и не показался странным, настолько все было странно. В таком порядке он читал, а «Комедию» прочитал в два дня, «Рай» совершенно не понимал, плакал, возил книгу с собой на коленях, потом заболел, его трясло и рвало. Отец приносил тома «Всемирной литературы»: греческие трагики, «Дон Кихот», Гофман. Как-то принес «Смерть Вергилия» Броха и «Жажду жизни» – о Ван Гоге. Никогда не спрашивает первый, не лезет, но если начать, говорит долго, поспешно. Почти никогда не спрашивает, и его не хочется перебивать. «Всё в ней гармония, всё диво, / Всё выше мира и страстей; / Она покоится стыдливо / В красе торжественной своей». О женщине нашего времени можно ли так сказать?! Какая покоится в красе торжественной своей? Данте падает в обморок при виде Беатриче, а потом, много после ее смерти, упоминает эту ничем ни для кого не примечательную флорентийку в своем послании к государям Европы. Ведь не был он сумасшедшим! (Годы спустя, занимаясь Данте, А.В. не обнаружил среди его посланий того, которое назвал отец, и ни в одном из имеющихся не упоминалась Беатриче.) Все это объективнейшая реальность, не слепота влюбленного. Перевелись
А ты… видел… ее? Видел. Видел… Тут еще вот какая штука. Если бы Беатриче предстала вдруг перед нынешними поклонниками Софи Лорен или Тамарочки из галантерейного отдела, прошли б мимо.
Мгновенная догадка: мать. Мгновенная догадка о догадке, и отец скорее гонит дальше. Они видели чудеса, средневековые люди, это не происки церковников, как учили нас и вас учат. Я убежден, они иначе смотрели – и видели больше. Они совсем по-другому читали, не так перелистывали страницы книги. Жить – это было страшно и празднично. И женщина была… страшна и празднична…тем, что женщина, тем, что стыдлива. Торжественность – это ведь не помпа, а от слова «торжество»! Гоголь, кажется, писал, что красавице не нужно говорить и действовать, достаточно, чтобы она просто вошла в комнату. Она являет само торжество в его торжественности. Отец даже сделал жест рукой, хотя вообще жестикулировал мало, такой жест, какой делает дирижер, требуя от оркестра патетичности.
Лет десять прошло, когда в кватрочентовском девичьем портрете А. В. узнал мать. И надолго его любимым художником стал фра Филиппо Липпи, писавший свою беглую монахиню-жену как Лизавету Яковлевну Смиренскую, в девичестве Панкратову. Беглая монахиня, священник-расстрига – близко… И картины прерафаэлитов, попавшие на глаза много позже, ничего уже не добавили, только пригвоздили.
По воскресеньям он пишет письма Василию Адриановичу и тете Кате. Отец помогает обуться и выкатить коляску. Дверь за ним затворяется, сейчас отец ляжет спать до полудня. Саша катит себя вдоль аллеи, до памятника, потом обратно. Только главная аллея расчищена от снега, съехать с нее нельзя. Зимний поселок немного напоминает то, прежнее. Его можно объехать весной и осенью, но особенно летом.