Радостно было стесняться трости на вступительных экзаменах в МГУ. И не радостно: «Запомни: для всех у тебя один отец – Смиренский Василий Адрианович. Я – его друг. Однополчанин, если кому нужны подробности». Они были нужны только Саше, он искал их ненарочито, как ищут-ждут примет изменений к лучшему, но все же зачем-то сразу выговаривал «фронтовой товарищ» и краснел, хотя мог бы считать, что здесь не полная ложь. Василию Адриановичу хватило чуть более года на фронте, чтобы «легкомыслие», как определял он сам, уложившее его в лазарет с контузией, оценили как отвагу и почтили медалью. Он вернулся в строй, но вскоре был отправлен назад как негодный к службе. Саша помнил: иногда на несколько секунд взгляд Василия Адриановича стекленел, и руки роняли то, что держали, а спустя секунду тот молча и невозмутимо нагибался и поднимал. За заслуги не то что списали поповское происхождение, но сыну ветеринара из почти деревни было проще поступить в университет, чем сыну бывшего зэка.
Гёльдерлина «Художественная литература» только успела выпустить, и вот первое после сессии, сданной без троек, утро, взгляд, прорезавшись, упирается в окно – книга на подоконнике, прислонившись к стеклу. Стоит скрижаль синяя, как грозовое облако с двуязычной молнией. Еще через двадцать лет – скрижаль глинисто-травяная, «Литературные памятники». «Десятиклассником я захаживал в один дом, – сказал отец. – Книг там было немерено, особенно поэзии. И были стихи этого Гёльдерлина – на немецком. Мне понравилась фамилия, я все ходил, словно отзванивал языком: гёль-дер-линнн…».
Субботним вечером, лежа на кушетке, Саша читал «Эмпедокла», когда отец пришел из кино взбудораженный, с порога произнося речь, вроде бы как обычно, и Саша отложил книгу и подтянул трость, чтобы идти ставить чайник, но не вслушивался. Отец перехватил его по пути, стал совать газету, где на полях им было что-то кособоко, потому что в темноте, записано. Имя и фамилия девочки, и город – Гаврилов Посад, Ивановская область. Про Наденьку Б., мужественную девочку, с раннего детства прикованную к инвалидной коляске, окончившую школу с золотой медалью, победительницу областных математических олимпиад, пославшую документы в Московский университет, о котором мечтала, и принятую без экзаменов, сняли киносюжет для новостной хроники. С бравурной концовкой: Наде только что сообщили, что ей уже выделена комната в общежитии МГУ, – и камера бодро елозит по стандартной общажной комнате на четыре койки. Отец хлопал газетой о ладонь: зачем девочке ютиться, зачем давиться казенными харчами, сейчас же выясняем ее адрес, пишем родителям – пусть поселится у нас!
Голуби клюют свои тени.
Голубой свет поздней осени и ранней весны. Письменный стол перед окном, а перед столом встать на колени для молитвы, лбом ловишь луч, голубой свет сражает предметы, отбивая им память, сияющие тени не узнают друг друга. Темно-голубой асфальт. Слиняли краски, осталось золотисто-бежевое и голубое. Москва – серо-голубые крыши и светло-коричневая дымка домов. Розоватый, сизый, светло-бурый, развеянный. Сеть на ветвях. Глобусная светло-синева, все цвета становятся свело-коричневым дымом, в который скатываются ветви. Черные тени и жухло-золотые искры. Ежик травы. Воздушное бесцветие. Цвет земли и воздуха.
За окном первого этажа стопка старых толстых книг, похожих на вузовские учебники и обернутых, кажется, в газеты. Маленький – видимо, походный – красно-белый радиоприемник с высоко выставленной антенной. Керамическая сова-копилка, спинной щелью к улице.
Дальше. В окне за решеткой выстроились как на странный смотр резиновые поросята, кошки, щенки, матерчатый шмель. Детская поликлиника.
Улицу перейти негде – «зебры» нет. Вот мужчина и женщина вышли из двора, из двора на той стороне, схватились за руки и перебегают. Я перебегаю тоже, успеваю кивнуть притормозившему автомобилю. Двор сквозной. Скольжу по отполированным ртутно-серым буграм, полируя и делая еще ненадежнее.
Есть он во мне, и в вас, и в них, человек, который хочет только молчать. Есть тот, который хочет говорить, и тот, который хочет молчать. Вот сейчас я хочу сказать что-то важное, что-то такое, после чего и закрыв глаза все будут видеть и не смогут иначе, как хочу я это сказать, глядя на снег и стену, а ты молчишь во мне. Люди выходят на площадь и из подъезда в слякоть – не ради слов, ради молчания. Молчание будет, и город будет. Слышишь?
Невысокие жилые дома, палисады с бордюрами, желто-красные каркасы детских площадок, проходные дворы, гаражи, трансформаторные будки, кирпичные стены, кажущиеся древнее, чем есть, потому что ни для чего. Двухэтажные строения, на которых краской крупно написаны номера, и фургон, где когда-то продавали молочные продукты, давно с закрытыми ставнями.
Нигде. Ни на чем.
На острове.
ПРИЕЗЖАЙ ТЧК ТЫ НУЖНА ТЧК МИША
Как в воротах стоящее, как между двух горящих кустов, это ТЫ НУЖНА, невиданное, не могущее прозвучать, а разве что так вот встать. Вот.