Меня аж перекашивает. Резко поворачиваюсь к ней. Впервые за вечер встречаюсь с на скорую руку обведенными будто бы углем глазами. И отчеканиваю:
– Не надо. Спасибо.
И она вздрагивает. Слегка накрашенные губы уже начинают обиженно поджиматься, но она словно вспоминает, что в таком состоянии моей вины нет, а потому – наконец встает с кровати.
– Ты бы хоть очки снял, – замечает, отступая к двери. – В очках спать будешь?
Молчу.
Снова отворачиваюсь к холодной стене. Мельком бросаю взгляд на окно, но оно было прикрыто шторами. Главное, чтоб утром вся комната не налилась желтым, а остальное можно спокойно пережить.
Я проспал больше двенадцати часов. Знаю точно, потому что на тумбочке возле кровати стоял мутант – получасы-полуторшер. Утром, когда мать и сисистер собирались на работу (а сон под утро у меня был очень чуткий), я успел бегло осмотреть залитую синим комнату. Понял, что это не их квартира – съемная. И в эту комнату они почти не заходили, но и трогать здесь ничего не решались. Та же кровать, где никто не спал, но не думали и выносить; те же вставшие часы на стене, коим не спешили менять батарейки; тот же шкаф, на полках которого стояла не классика, а книги о юриспруденции, Конституция и законы УК РФ (сомневаюсь, что мать после фармацевта устроилась юристом). Хозяева обустроили квартиру на свой черно-синий вкус, а мать с Игорем делать кардинальные изменения не решались.
А еще я слышал утром, как мать переговаривается с Игорем насчет меня. Даже не так. Говорила одна мать, а Игорь бурчал в ответ что-то нечленораздельное. Только я уже не помню, о чем велась речь, потому что снова уснул.
Когда я окончательно просыпаюсь, в доме звенит полная тишина. Сдается мне, мать и сисистер на работе.
Переносица болит от очков, которые давили на нос всю ночь. От слишком долгого и слишком крепкого сна пульсируют виски. Прилипающий к телу свитер, пропитанный потом, уже не согревал – я ощущал себя точно так же, как однажды морозным январским утром, сразу после новогодних каникул, я вышел с бабушкой хоронить свою собаку.
Мы стояли возле будки, а рыжая Кнопка, скрюченная в неестественной позе и уперевшаяся затылком в стену гаража, была белой, трепетно укрытой снежным одеялом. Снег падал на нее, но не таял. Убаюкивал.
– Отмучилась, – заключила тогда бабушка почти спокойно. – Всю ночь скулила. Только под утро замолчала…
А я не решался подойти ближе. Переминался с ноги на ногу, замерзал и шмыгал носом.
– Это точно она? – сипло, не своим голосом выдавил я.
– А кто ж еще? Снегом ее просто засыпало. Умирала на улице, даже в будку сил не хватило зайти.
– Бедная…
– Да нет, Дань. Бедная она была, когда скелетом шаталась. Когда она волком выла, потому что череп от боли разрывался – вот тогда она была бедная.
– Давай ее в огороде похороним?
– В огороде нельзя хоронить, примета плохая. Ее в мешок нужно положить и в лес отвезти. Там и закопаем. Ты лопату возьми, я пойду картошку из мешка высыплю… Постой пока, посмотри на нее напоследок.
В этот момент все сразу тихо так стало. И дети за калиткой не визжали, и машины не ездили, и собаки не лаяли. Снег только шел, покрывая Кнопку все плотнее, но с этим – мягче и ласковей.
Наверное, под снегом ей теплее.
– А щенки как? – вдруг вспоминаю коробку с тремя рыжими варежками, которые даже не ходили еще как следует, а только перекатывались колобками.
– А что щенки? Мы их сами вырастим. Бутылочки только надо прокипятить, – она тяжело вздыхает. Накидывает капюшон и, взбивая грузными ногами снег, идет к сараю. Но вдруг останавливается и оборачивается через плечо. – Когда меня хоронить будут, ты проследи, чтоб до заката гроб опустили. В лоб поцелуешь и горстку земли бросишь. В доме потом приберись обязательно, чтоб не стоял запущенным. И, главное, не жалей. Мертвых не жалеют, они отмучились. Я умру, а ты к матери жить поедешь. Только все равно приезжай летом сюда. Зря я, что ли, яблони выращивала?
Не знаю, почему я вспоминаю это именно сейчас. Почему именно сейчас дрожу в мокром свитере. Почему мне холодно точно так же, как и тогда, тем морозным утром после каникул, когда я ехал хоронить свою собаку…
Кутаясь в мешковатую кофту посильнее, я отекшим слизнем сползаю с кровати и решаю юркнуть на кухню. Последнее, что я ел – вернее, пил – был клубничный чай с розовым перцем. Бабушкин…
Мотаю головой, отгоняя слезливые мысли. Аккуратно вхожу в прихожую. Шторы открыты, но я тут же их задвигаю – благо, на улице, кажется, пасмурно. И в ледяной лихорадке врываюсь в кухню.
Не просачиваюсь и не крадусь, а врываюсь. Не как хитроумный шпион, а как глупый герой, вывалившийся к врагам, выпятивший грудь и гордо крикнувший: «Ну, стреляйте!».
Но стрелять было некому.
Все те же черно-синие тона. Если и были здесь ужасы типа масла и сыра, то запрятанные по шкафам и холодильникам. Предположим, смогу я подкрасться к холодосу, зажмуриться и выхватить оттуда какую-нибудь колбасу, как всегда делал у бабушки.
Только вот на его белой дверце примостился маленький желтый снайпер. Магнитик с солнцем.