Иногда вдруг запахнет чем-то знакомым, и обрушивается водопад микроскопических стеклянных осколков памяти – тех осколков, которые навсегда застряли в моих простынях и моей одежде, мне легче научиться жить с ними, чем пытаться избавиться от них. Неужели так мало остается нам всего после того, как кто-то уходит? Вот в чем вопрос, вот в чем загадка.
Как нечестно, неправильно все, и мои бессильные попытки понять что-то, что я даже не могу внятно сформулировать, кому они нужны, кроме меня?
Люди бывают трех типов – курящие, некурящие и бросившие. Если твой отец лежит в земле – уже нельзя быть совершенно, стопроцентно спокойным и уравновешенным, нельзя из разряда бросивших вернуться в разряд некурящих. Никаких «все проходит», ничего не проходит, все остается на своих местах. Как трагичен портрет старящегося человека, когда в проступающих мимических морщинах на его лице становятся видны следы всех прежних переживаний, всех масок – удивления, смеха, плача. Прошлое – надежно вшитая под кожу торпеда, контролирующая будущее. Есть вещи, которые уже нельзя изменить, потому что изменить нельзя.
Я просто хочу удостовериться, что между нами нет недоговоренностей.
Я, вроде бы, становлюсь фаталистом.
А от этого, набоковского, у меня все внутри так, словно я выпил поминальные сто грамм самогона и не закусил:
Мое раннее детство, ныне несуществующее, и оттого особенно существенное, отражающееся в лужах памяти безмятежными ванильными шарами облакообразного мороженого, было восхитительно счастливым. Грядущее, неотвратимо наступающее цунами перемен еще только зарождалось где-то на дне морском; ровная гладь поверхности, как чрезмерно заботливая мать, скрывающая редкие приступы безумия единственного ребенка, ничем не выдавала первые толчки землетрясения. Какое же сильное охватило меня удивление, когда неожиданный революционный поток подхватил моих домочадцев вместе с их скарбом и понес в неизвестность по такому же безумному маршруту, коим спасаются от бега быков испанцы в своих дурацких шляпах и грязно-белых рубахах, с искаженными от паники лицами. Я, точно ангел, стоял посреди этого ужаса, Армагеддона, и волна жалела меня, пока я силился сориентироваться, за чью же руку хвататься, а глубоко в душе наивно верил в то, что происходящее мне снится. Накрывшие нас всех с головой перемены смыли остатки детства: отчаянные переезды, разменянные квартиры, противостояние матери с сестрой, бестолковые подпрыгивания отца – поначалу все это казалось игрой, но я пропустил момент, когда сердцем почуял, что (не трагедия, но) драма разыгрывается с нами – действительно с нами, т. е. и со мной в том числе. После этого осознания, явившегося в мой детский счастливый мир с милосердной неспешностью, собственно детства уже не существовало.