— Глупо, конечно, — ответил я, — но ведь и всякое отклонение от основного русла жизни кажется глупым. Разве ты не можешь полюбить кого-нибудь?
— А если так будет, ты представь моё письмо как документ.
— Умная женщина, а говоришь о документе в любви. Ты сама написала мне, что веришь мне и считаешь себя женой, а двенадцатого сказала: «Не верю». Любовь свободна, и я готовлюсь сжечь все документы... Я ведь только перед месяцем и его звёздочкой выказал свою тревогу и тебе сказал лишь на основе нашего договора о правде. Это не у тебя, не у меня, а в составе самой любви заложено чувство ревности, но как человек я готовлюсь к жертве на случай необходимости.
На это она ничего не ответила. Я же ей напомнил Олега:
— Что мог сделать О., когда ты пошла за другого? А разве не могу я попасть в его положение? Только я должен на случай приготовиться и не упрекнуть. Так и буду любить тебя и буду готовиться к тому, что ты меня бросишь, готовиться облегчить не свою, а твою боль обо мне. Трудно подумать о такой возможности, но, как хороший хозяин, я готовлюсь теперь, когда всем обладаю, к невозможному.
Начинаю до крайности ясно разбираться в судьбе Л. Попади она только на путь искусства — была бы она интересная большая артистка, и никто бы ей слово упрёка не сказал за её многообразную любовь.
Но случилось, из-за катастрофы в своей личной судьбе, она вступает на путь искания «достоверного» и заканчивается в сфере любви в самом глубоком смысле слова. Тогда, через высокие требования любви и жажду любви настоящей, все искусства, весь быт человеческий и даже вся земная жизнь в её сознании попадают в сферу недостоверности.
Будь она «чудачка», так бы она и жила чудачкой, но она, интересная, жила нормальной жизнью, и вот из-за этого она летала в жизни, как ласточка над водой: ласточка коснётся воды крылышком — внизу кружок на воде, Л. коснётся жизни — любовь.
Читали последнее письмо Олега, и его страдания вызывали образ Распятого. Мне было особенно близко заполнение его душевного мира скорбью об утраченной душе Л-и (когда она решилась на брак). В мире больше ничего не оставалось — ни людей, ни природы, ни искусства, кроме этой скорби об утрате Л-ли.
Мне было близко лишь это заполнение своей души другой душой, но основное чувство, конечно, обратное. Мне теперь складывается всё так, что цельный физически-духовный образ Л. целиком сливается с тем, что я достигал своими писаниями.
Смысл моего будущего искусства, его назначение заключается в том, чтобы привязать Л. к земной радости. Я, конечно, и раньше бессознательно точно так же относился ко всему искусству, мне всегда хотелось своими силами удержать на земле преходящее мгновение. Теперь это мгновение — в сердце Л., и судьба моя теперь как писателя совершенно сливается с моей судьбой как мужа Л. Сколько мне удастся удержать Л. рядом со своей душой, столько же удержусь и я как писатель.
Раньше в природе я как в море плыл, и меня природа окружала как на корабле. Теперь же в природе я стою как у берега моря, и этот берег — мой друг.
Ещё думал на тяге о справедливости разрушающей силы всего нового Большого, идущего против старого Маленького и сокрушённого. И что есть милые прелестные существа и создания, обречённые на гибель. Это — закон развития. Но есть в этом всеобщем исполнении закона непонятное исключение: в этом Малом, обречённом, открывается такая сила сопротивления, что на его сторону становится само Будущее.
Так, мы знаем все, что в «Медном всаднике» будущее не за Петром, а за Евгением. Так и борьба этой девочки через всю жизнь вплоть до нашей встречи за себя, за свой любимый мир.
Собирая том «Дневника»[27]
, читаю свои искренние записки и даже в этих чисто художественных вещицах чувствую упрёк своей прежней жизни. Так вот, описывается, как приходит тоска, и об этом говорится, будто она неизбежна. Между тем, с тех пор как знаю Л., нет этой тоски. И так вот жизнь эта отшельническая по существу «духовная», по существу только эгоистическая, с аскетическим презрением кАй-ай-ай, выходит, аскетизм-то был предпринят ради литературы о Пане! Из-за этого призрака замариновал себя в банку и так провёл жизнь, как наконец всё оборвалось, и захотелось того, что есть почти у каждого.