…Когда больному стало легче, она ровным, спокойным голосом, в котором не менялась никогда ни одна нотка, рассказывала ему про дела у него на работе, про разные там заседания и бюро, про защиту чьей-то диссертации. Никто ни разу не слышал от нее тех иногда совсем бессвязных женских слов, которые нашему мужскому нутру куда ближе всех этих наукообразных разговоров.
Несомненно, по-своему она любила его. Чем же еще можно объяснить то, что она могла высидеть возле него сутки и не попросить подмены, не пожаловаться на усталость.
Наши женщины — персонал — удивлялись ее выдержке, но никому, уверен, не захотелось бы походить на нее.
Позднее, когда больной стал поправляться, я, наделенный властью главного врача, выполнил его просьбу и запретил ежедневные посещения даже близким.
Однажды — это было в начале июня — в кабинет ко мне вошла молодая женщина с букетом белых пионов и попросила разрешения навестить больного. Я не знал, кем можно считать эту молодую особу, и, памятуя о просьбе его, отказал, ссылаясь на строгие больничные законы, которые позволяют свидания только по воскресеньям. А сегодня среда… И так далее в этом духе.
Видно было, что она не умела ломиться напролом.
«Я не могу ждать так долго, — только и сказала упавшим голосом. — Не могу», — еще тише повторила она.
И я действительно почувствовал, что она не может ждать и не знает, как найти выход из этих железных больничных правил. Лоб ее пересекла глубокая морщина, которая сразу изменила оживленное лицо. Не отрывая глаз от стола, она машинально разглаживала рукой скатерть, я успел заметить слезы, которые она пыталась удержать.
В душе я уже решил позволить ей свидание, но что-то останавливало меня объявить об этом сразу, отступить. Пока она молчала, я искоса разглядывал ее. Выше среднего роста, статная, в простеньком платье. Легкие белые туфли и соломенная шляпка с букетиком полевых цветов дополняли незатейливый костюм, который как нельзя лучше подчеркивал выразительность неправильного, но очень милого лица, бледного от с трудом скрываемого волнения.
Невольно, совсем без нужды поправляя косы, уложенные на затылке тяжелым узлом, она подняла голову и, как бы отважившись (об этом свидетельствовал ее взгляд), с болью произнесла:
«Я не могу ждать до воскресенья… Я прошу вас, доктор, позвольте мне увидеться… Я специально приехала из другого города. Я не могу уехать, не увидев его, не могу ждать воскресенья. У меня дети остались дома…»
Она говорила быстро, сбиваясь и боясь, что я ничего не пойму и откажу ей.
Но я уже все понял. И молчал, потому что был сбит с толку своей догадкой. Правда, вглядевшись в ее лицо повнимательнее, я увидел, что она не так молода, как мне показалось вначале. Ей было лет тридцать пять, наверно. Но все равно…
«Хорошо, я устрою вам свидание», — поспешил я успокоить ее, опасаясь, что она не справится с собой, со своим отчаянием.
Правда, она сразу даже не поверила в такой быстрый поворот дела.
«Только имейте в виду, больной в тяжелом состоянии, он никого не хочет видеть», — совсем уже некстати предупредил я, сам не зная, зачем понадобилось такое предупреждение.
«Мне он будет рад!» — воскликнула она так уверенно, что я не удержался от улыбки. «Пойдемте быстрей!» — И она рванулась, забыв о том, что надо снять шляпку, надеть белый халат. «Про все забыла», — не попадая в рукава, призналась она. Сперва меня удивило, почему она не расспросила о нем, в каком он положении, а потом сообразил: не умея этого объяснить, она всерьез верила, что ее появление поможет ему, поставит на ноги.
Можно было позвать сестру или няню, распорядиться, чтобы ее провели в палату, но мне захотелось сделать это самому. Я собирался предупредить больного, по взглядом, в котором была немая просьба, она запретила мне это. Я отворил дверь и пропустил ее вперед.
Он лежал на спине, закрыв глаза. На легкий скрип дверей медленно повернул голову, и во взгляде его отразились испуг, неверие.
«Родной мой!» — забыв про пионы, протянула она навстречу ему руки. Пионы упали ей под ноги, и по этим белым цветам она так и пошла к нему с протянутыми руками. Он обнял ее, гладил по голове, которая мелко вздрагивала на его груди, и повторял только два слова: «Девочка моя!»
— Пикантный момент. Надеюсь, вы, как джентльмен, своевременно ретировались, — не удержался актер, поднося спичку к потухшей папиросе.
— Ретировался, что же мне еще оставалось делать, — просто сказал доктор.
— И какая мораль из этого всего следует, почтеннейший эскулап? Любовница обычно всегда милее, тем более когда она молодая, а жена старая.
— Вы пошляк, — резко оборвал доктор. — Все дело в том, что эта женщина была тоже его… женой. Да, да, дорогой трагик. В самые тяжкие годы его жизни — в партизанские годы.
— Дело житейское… — снова попробовал возразить актер.