Читаем Мыс Доброй Надежды полностью

Ему уже немало. Семьдесят восемь за плечами. Где только не побывал, сколько людей не перевидел. Смолоду за счастьем — от трех десятин отцовских — даже в Америку ездил. Да только как уехал Ванькой Довгунцом, так и вернулся. Ни с чем. А чего только не переделал, за что не брался — гору, кажется, своротить мог! Сил на все хватало.

Правда, и теперь можно ему позавидовать. Идет прямо, не сутулится, хоть и с палкой ходит.

— В руках у меня еще сил много. Молодого одолел бы. А ноги вот подводят, — жалуется дядька Иван. — Как опустится кровь вниз, трудно уже ей подниматься наверх. Вот тогда гири на ногах и повиснут, будто не твои они, ноги. А легкий я был в шагу. На работе весь день в ходу — и ничего! Вот без дела когда просидишь день, совсем ослабнешь. И себе прискучишь, и людям.

Сидит дядька Иван дома и никак не придумает себе занятия. Ноют у него без работы руки, тело ноет, душа. Всю жизнь трудился — и вдруг на старости взяли да сделали ему облегчение. Сиди теперь, вспоминай золотые денечки, когда всем был нужен.

Нет, не умеет дядька Иван сесть вот так и сидеть сложа руки. Уберет сад, окопает молодую яблоню.

День сегодня промозглый, неприветливый, холодок пробирает, заползает за воротник, а ему тепло. Разрумянился, расстегнул ватник и спокойно налегает себе на заступ.

— Ездил я осенью в Даманщину. На покров только и вернулся.

Чувствую по голосу, что поездка эта в его жизни событие очень важное.

— Ну и как там?

— Не узнать, — короткий его ответ звучит торжественно. — Не верится, что это Даманщина. Электричество у всех. Радио поет. Хаты себе новые отстроили, молодежь учится.

Ну конечно, не верится, ну конечно, не узнать: уехал оттуда дядька Иван в тридцатом, когда еще только выбиралась на новую дорогу Даманщина.

Человек прямодушный, он тут же и выкладывает все:

— Если б не сдурел тогда, не послушался Марыли, жили б мы себе с ней в своей хате, в своей деревне, возле своей земли, по которой и деды наши ходили, и прадеды, а так…

А так жизнь, конечно, сложилась по-другому, совсем не так, как думалось.

…Ко всему мог приложить руки, со всем сладить Иван Довгунец. Получил от советской власти надел земли и быстро окреп. Уже в двадцать девятом была у него хата, лучшая в деревне (от первого уложенного бревнышка и кирпича до последнего вбитого гвоздя все сам сделал), купил молотилку. Дети — четверо их было — учились в семилетке. Но как только зашла речь о колхозах, жена глаз не давала сомкнуть. Для какого черта лысого наживали все это? Поскорее сбудь молотилку с рук, а сам в город, на работу устраивайся. Семья здесь пока останется, поглядим, чем все это кончится. Может, доведется еще и хату продать (не дарить же колхозу!). А потом следом в город за тобой, туда, куда ты приткнешься.

От грызни этой, как от сухой мозоли, непрестанно щемило сердце. Под конец Иван сдался, махнул на все рукой и завербовался в бригаду на строительство дорожных мостов. Сколько раз пытался вернуться домой, но жена перекрыла все пути-дороги. Рассорилась с колхозом. Общее собрание порешило, чтобы первая, только-только открывшаяся школа разместилась в просторной Ивановой избе — две горницы хозяевам, а школа в третьей, в «зале». Так Марыля перегородила, назло им, эту «залу» досками.

Из-за молотилки, из-за неизбывной человеческой жадности, рухнула и сама жизнь, раскидало семью по свету.

— На усадьбе моей новый сад посадили. Тот, что я еще сажал, в войну вымерз, в сорок первом… Новый сад растет теперь. — Это «новый сад» дядька Иван произносит беззлобно (хоть и не он, а другие им пользуются), скорее даже с радостью, с удовлетворением. Все-таки живет сад, растет на усадьбе, где когда-то ступали его ноги. — Одна только костянка выжила. Может, помнишь, за амбаром росла? В это время груши с нее нельзя есть — не прожуешь, а полежат недели две — мягкие, как сахар, сладкие.

Костянку я хорошо помню. Этими грушами костянками потчевала меня и маму мою дядькина жена Марыля.

— Ты не помнишь, еще на свете тебя не было, когда летом в двадцать втором под этой моей костянкой сам Якуб Колас сидел. И бабам стихи свои читал. И «Дядьку из Вильно». С товарищем приезжал. Уж не помню зачем, но хорошо помню, как сидел он там на траве, об костянку спиной оперся, а вокруг него почти вся деревня собралась.

О приезде Коласа в Даманщину знали у нас все от мала до велика. Неудивительно, что и дядька Иван запомнил коласовскую «Новую землю», хотя сам, может, и не читал никогда.

— Уцелела эта костянка. Только, говорят, не родит больше. Старая уже.

Мне легко понять дядькину тоску — сколько связано у него с Даманщиной.

— Кабы встал старик Селивестр да поглядел — второй раз ни за что бы не помер.

Я хорошо помню хромого деда Селивестра. Мы, дети, дразнили его дед-перекатив — так переиначивал он новое, не обжитое еще слово «кооператив».

Перед смертью дед Селивестр обещал: если увидит на том свете взаправдашний «тот свет», то приснится он другому деду в нашей же деревне — деду Василю. Но так и не приснился.

— А чего вы, дядя, не остались еще в Даманщине, не погостили?

Перейти на страницу:

Похожие книги