А отсюда возникает «проблема черновика» – перевода с языка речи внутренней на язык речи внешней; проблема, с которой каждый из нас сталкивается по сто раз на дню, пытаясь с разной степенью успешности передать то, что вертится у него на кончике языка, а в особенности – при выступлениях «не по бумажке». Этим черновиком, по сути, и служит нам внутренняя речь. Причем путь от «начерно» к «набело» представляет собой не просто ее вокализацию, озвучание, а процесс трансформации и переструктурирования (перекодирования, как сказали бы мы теперь), превращающий пунктирный «поток сознания» в синтаксически расчлененное и понятное всем высказывание.
И тут Выготский делает еще один «шаг по направлению внутрь» в стремлении очертить то место, которое занимает внутренняя речь по отношению к собственно мысли. Но прежде, чем сделать вместе с ним этот шаг, оглянемся на пройденный путь.
Он начинался с первых ребячьих слов, почти еще не сопрягающихся с детским мышлением, а с другой стороны – с обходящегося без слов доречевого интеллекта маленьких детей и приматов. И чтобы слово стало материалом и пищей для мышления, оно должно отщепиться от действия и от вещи, с которыми на раннем этапе развития неразрывно связано, и сделаться представительствующим их знаком. Только с этого момента и в этом качестве, то есть превратившись из преимущественно практического инструмента (например, средства для достижения чего-то желаемого) в орудие знаковой деятельности, слово выходит на «оперативный простор», начиная выполнять свою великую миссию приобщения ребенка к знаниям и опыту предшествующих поколений.
Существует мнение, принадлежащее английскому психологу Б. Бернстейну (см.
Но речь и матрицы социального поведения человека не запрограммированы генетически – запрограммирован только его речевой аппарат и структуры мозга, ответственные за речевую деятельность. И все же такая программа существует, только находится она вне человека. Это наш язык, а в более широком плане – и вся накопленная за тысячелетия человеческая культура и соответствующая ей система знаков, в которых она закодирована. Но для того, чтобы это чужое стало своим, чтобы оно встроилось и заработало в индивидуальном сознании, оно должно получить канал доступа, а сам индивид – инструмент, с помощью которого он мог бы этим каналом воспользоваться. Вот в роли такого инструмента и выступает слово в своем новообретенном качестве знака или символа, становясь при этом орудием мышления взрослеющего ребенка.
Да, – и это один из краеугольных камней теоретической платформы Выготского – «древо мышления» и «древо речи» берут свое начало из разных корней и развиваются по отдельным, независимым друг от друга линиям. Но когда эти линии однажды пересекаются, речь преобразует мышление.
Однако и по миновании этого критического момента мышление и речь сохраняют свою относительную самостоятельность. И одно из свидетельств тому – систематическое несовпадение смысловой и лексической стороны как живой, так и литературной речи, ее логического и грамматического подлежащего (сказуемого).
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно…
Если спросить какого-нибудь пятиклассника, что является в первой строке этого двустишия подлежащим, а что сказуемым, он не колеблясь ответит, что подлежащее здесь местоимение «я», а сказуемое – глагол «гляжу». Однако если пристальней всмотреться в содержание этой фразы, ее смысловая структура окажется заметно отличной от структуры грамматической. В самом деле, ведь не о себе же говорит здесь Лермонтов, а обо всем своем поколении, участь которого печальна. И, следовательно, именно «поколенье» мыслится им в роли психологического подлежащего, точно так же, как «печально» – сказуемого.
«Грамматика мысли», как замечает по этому поводу Выготский, не совпадает с «грамматикой слов». «В известном смысле можно сказать, что между ними существует скорее противоречие, чем согласованность» (