— Ива-а-ан! — протянул Мирошниченко, действительно не зная, что сказать. Что тут скажешь? Как утешить? И можно ли утешить вообще… Врагу не пожелаешь, а перед ним — родной сын. Единственно важное в его давно обезличенной жизни.
Ванька дернулся от отцовского стона. Всхлипнул — почти так, как сейчас при нем всхлипывала Татьяна Витальевна. И перевел взгляд на нее. Мутный, испуганный, пьяный взгляд. Зеленый и, как у его матери, полубезумный.
— Так это правда? — зачем-то спросил он, будто бы все еще не веря. — Правда, да?
— Правда, — кивнула женщина, прижимая ладонь ко лбу. Это была правда. И она сама не понимала, как они к этой нечеловечески страшной правде пришли. — Поля — твоя сестра, — он дрогнул всем телом, и она испуганно бросилась к нему: — Ванечка, тише, Господи!
— Да не трогайте меня! — заорал он. Муть перед глазами заливала, забивала все, что он чувствовал. Только муть. Сделал шаг по бульвару. В сторону Дюка. Неосознанный шаг туда, где однажды он нашел Полю. И, ужаснувшись собственному шагу, осознанию дикому, непостижимому, где он и что происходит, развернулся и помчался прочь от этого места.
Не раздумывая, за ним сорвался следом Дмитрий Иванович. Сориентировался на местности и Игорь. В несколько профессиональных прыжков он догнал Ивана и, крепко ухватив — не вырвешься, сколько ни трепыхайся, ждал, пока к ним не подбежал Мирошниченко.
— Домой, — коротко выдохнул он и охраннику, и сыну. Кивнул в сторону Татьяны, замершей в стороне. — Госпожу Зорину тоже забираем.
Одновременно доставал из кармана мобильный, набирал помощника — на сегодня отменить все. Заболел, умер, телепортировался в другую галактику.
— Это не обязательно, — прошелестела Татьяна Витальевна, когда Мирошниченко завершил разговор. — Побудешь с ним, я поеду к Поле… мне надо… и ей объяснить.
— Не говорите ей ничего! — страшным голосом закричал Мирош, срывая связки. — Не говорите, слышите! Не вздумайте ей сказать! Не гово-рите! Н-не…
И на последнем всхлипе, прямо в руках охранника согнулся пополам — его стало рвать на тротуарную плитку — муть затопила все вокруг, он не справился с ней. От нее сводило желудок, болело тело, ломило конечности, накатывала слабость, равной которой он никогда не испытывал. Эта муть будет преследовать его годами. Она за несколько секунд въелась в него так, что и не выведешь. Как не выведешь из души слова:
Когда смолкнет все на земле, море еще будет говорить. Если не станет и моря — то это уже конец. Не дай бог его увидеть. Заглядывать туда — страшно.
Потому он слушал, сквозь ресницы глядя перед собой. Шепот, шорох, шелест. Дыхание.
Сидел на песке, чувствуя спиной сырые шероховатые доски перевернутой лодки. На коленях — тяжесть По́линой головы. Ее влажные волосы рассыпались по его коже, холодя ее на палящем солнце. Купальник лимонного цвета с крошечными завязками. Искры на воде до слепоты.
— Сгоришь, — услышал он себя.
— Тогда сброшу старую шкуру, — рассмеялась она в ответ.
Заглушила смехом море, прогнала золотистые искры. Исполосовала этот мир горем и болью. Впрочем, он врал себе. Это он. Все только он. Он однажды заставит это море молчать.
Мирош трепыхнулся и протяжно выдохнул. Что-то навязчивое зудело и не давало уйти в небытие.
В комнате с занавешенными окнами он лежал один. Даже с покойником сидеть положено, а он один. Как будто покойникам бывает нужна компания. Однако состояние желудка доказывало, что он жив. Тяжесть к кровати придавливала. Тяжесть всего его существа.
Полумрак не развеивался. И он же, этот полумрак, будто бы был живой. В нем бесконечно что-то двигалось, менялось, расплывалось яркими пятнами перед глазами. А потом сводило все на блеклую муть, которой были полны даже его легкие, как если бы он сам наглотался того, что исторгает тело.
О, его собственное тело… грязный, смердящий мешок костей и сосудов…
Мирош застонал и откинул голову на подушку. Снова закрыл глаза. И почувствовал, как спазмом сводит горло. Влага ему не приснилась. Влага по лицу — слезы?
Его ладонь рванулась к щекам, к глазам. Но от одного этого движения горло снова свело. Лающий звук, вырвавшийся из него, — напоминал крик о помощи, а был всего лишь звуком отчаяния. Если его запомнить, возможно, однажды получится повторить.
Он не сразу узнал помещение, в котором пришел в себя. Здесь Иван бывал так редко, что и запоминать не стоило. Квартира отца, комната отца, кровать отца.
Все чужое.
И если бы у него было хоть немного больше сил, он разнес бы это место в щепки. Свою боль мать заглушила ненавистью. Что если это единственный способ выжить? Но сил не было. Ни на щепки, ни на ненависть.
В голову приходили обрывочные картинки. Салон отцовского любимого майбаха — и он на заднем сидении между ним и Игорем. Помнил руки свои на коленях, и когда к ним пытался прикоснуться папа, Ваня только орал: «Не трогай!»
Врач в этой самой спальне. Тонкая игла, проникающая под кожу. Какое-то неразборчивое бормотание, или это он уже не разбирал: «Хорошо… пройдет… успокоительное действует… хорошо…»