— Так, значит, с вас причитается, — выскочило у Чопика; очевидно, по привычке, сболтнул и пожалел, но слово не воробей, не поймаешь.
На лицах присутствующих — сдержанные, выжидающие усмешки: ну, мол, сейчас увидим, с кого и что причитается…
— Безусловно, безусловно! — повысил голос комбат. — Вы свободны, — бросил офицерам, — а вы, товарищ старший сержант Чопик, пойдемте в штаб за «причитающимся».
Как там и чем угощал Петра комбат, какой между ними состоялся разговор, мы до сих пор не знаем. Очевидно, Петру не очень приятно об этом вспоминать. Выскочил он из штаба, сияет, как медный надраенный котелок. Влажным платком вытирал мокрое лицо и шею, а из-под отворотов шинели белыми клубами валил пар. Идя к своим пулеметчикам, время от времени удивленно пожимал плечами: «И откуда ему известно о моем блокнотике, где записаны дни рождения сержантов и рядовых?.. Откуда он знает о моих поздравлениях и чарочке-складалочке?»
С тех пор Петр не только сам не нюхал, но и ввел «сухой закон» для всех пулеметчиков. Даже свою любимую чарочку-складалочку выбросил, хотя ребятам сказал, будто потерял.
А с начала марта, когда мы снова попали на передовую, «сухой закон» отменили.
— Даже сам нарком сто граммов дает. Тут уже никто не имеет права запретить, — заметил Петр. — Против наркома не попрешь.
Наркомовские наркомовскими, но снова Чопик нет-нет да и поздравит какого-нибудь именинника. Вот Губа и напомнил ему о «святцах».
Продвигаемся на юго-запад. Солнце слепит глаза — оно только-только миновало зенит. В луже тоже солнце, но на него можно смотреть не жмурясь. Шинели уже просохли, на них плоскими серыми корками держится заскорузлая грязь. Отрываем ее с ворсинками, а кажется — с тонкими кореньками.
— Приросла, чувствует родню, — чуть усмехается Губа и вдруг настораживается. — «Рама!» — выкрикивает громко и тревожно вместо команды: «Воздух!»
Она, серебристо поблескивая в щедрых лучах солнца, идет высоко, в южном направлении, пройдя над нами, развернулась и легла на обратный курс.
— Это плохое предзнаменование, — вздохнул Чопик.
— Засекла, подлая! — кто-то выругался. — Теперь жди «гостей», прилетят крестить.
— Шире шаг!
— Задним подтянуться!
— Следить за небом!
— Шире шаг! — покатились команды, перекрывая одна другую.
Оглядываюсь. Минометчики и пэтээровцы, которые до сих пор плелись в хвосте колонны, теперь небольшими группами идут напрямик по жирной, вязкой пашне. Вижу худощавого, немного сгорбленного сержанта Бородина. Он, держа за ремешок зеленый ящик с угломером, ступает как-то смешно, будто аист переставляя ноги. За ним, согнувшись под минометной трубой, плетется ефрейтор Власюков. Мне отсюда не видно его лица. Но я знаю, что оно покрыто потом. Мелкие капли сбегают даже на кончик пористого носа, и ефрейтор время от времени сдувает их, выставляя нижнюю губу.
«Кому бы ни пришлось в сорок пять с гаком переть такой самовар да еще по такой грязи, — думаю про себя, — у всякого гимнастерка взмокнет».
Комбат стоит на придорожном ковре прошлогодней пожухлой и прибитой к земле травы, счищает грязь с хромовых сапог блестящей, почти ровной, как рапира, трофейной саблей. Ординарец где-то подхватил. Гвардии капитан Походько не разлучается с ней. Служит она ему как посох. Старое (еще сорок первого) ранение в ногу нет-нет, а дает о себе знать.
Когда наш радист с тяжелой заплечной коробкой рации поравнялся с Походько, комбат пошел с ним рядом.
— Свяжись со штабом бригады, — бросил он радисту.
— «Рубин», «Рубин», «Рубин», — кричит тот в микрофон. — «Рубин». Я — «Десна», я — «Десна». Отзовитесь! «Рубин»! «Рубин»! Будь ты неладный, отзовись! — Радист поворачивает свое совсем мальчишеское лицо к комбату: — Не иначе как обедает. Уплетает борщ или кашу. Никакими позывными его тогда не оторвешь. Я Василия знаю…
— У голодной кумы хлеб на уме, — сказал комбат, посматривая на тоненькую с белым пушком шею радиста.
Наверное, ему, тридцатипятилетнему, закаленному волку, стало жаль этого худого проголодавшегося парня.
«А досталась ли ему хоть пара лепешек там, на хуторе? — постарался он вспомнить и не смог. — Что за чертовщина! — рассердился он на себя. — Или становлюсь забывчивым и невнимательным? Нет, капитан, ты не имеешь на это права. Должен знать своих подчиненных, чем они живут, чем дышат! Должен, иначе ты — плохой командир!»
А «Десна» все вызывала и никак не могла дозваться своего «Рубина».
Батальон, широко растянутый, приближался к рыжевато-серым холмам.
Эти холмы — изрезанные небольшими овражками, балочками, утыканные, хотя и не густо, кустами ивняка — давали надежду на то, что можно замаскироваться. Объявлен привал.
Сидим, стараемся отдышаться, курим. Переобуваются те, кому терли ноги мокрые или влажные портянки, и ни «юнкерсов», ни «фокке-вульфов» не видно. Губа даже развесил сушить портянки.