Журков поднялся за своим столом, поздоровался за руку, предложил сесть.
— Слушаю вас, Наталья Васильевна...
Она откровенно спросила его о Светлане.
— Нет, нет, эти страхи оставьте! Могу вас заверить, — отвечал Журков. — Светланочка и учиться и работать будет, как прежде. Могу вас заверить.
52
Стемнело. Студеный осенний дождь косыми струями стегал и стегал людей, скопившихся у автобусной остановки.
Позеленелая, продрогшая Наташка, присев, пыталась закрыться полами материного пальто. Но от сырого, намокшего сукна делалось зябко, душно, и она вновь распрямлялась и выныривала из-под полы.
По ее истончившемуся носу текла вода, мокрые пряди волос повисли вдоль щек, и она боялась повернуть голову, чтобы они не коснулись шеи.
Так она и стояла в своей осунувшейся суконной шляпке — мокрым колышком...
Прежде, до увода отца, попади они с папой и с мамой где-нибудь под этакий дождь — о-о! — разве бы так вела она себя, как сейчас? Ну!.. Ей бы даже приятно было показать папке, что она — как Суворов. И храбрилась бы, прыгала, расставляя циркулем свои палочки-ножки, делая «зарябку», — так именно она и произносила это слово еще год назад, а ее нарочно не поправляли: нравилось. И доселе в семье Бороздиных говорилось: утренняя зарябка.
В такую вот осеннюю непогодь люди подолгу ждали на остановках. Мимо них, мокнущих толпою под дождем, рвущихся в каждый автобус, проносились персональные машины гэсовских руководящих товарищей.
Правда, Рощин давно уже отдал устное распоряжение всем своим заместителям и вообще всем инженерам, имеющим персональные машины, чтобы, проезжая трассой, они непременно приостанавливали свои «Победы» у автобусных остановок, высматривали хоть своих, гэсовских, и доставляли их к месту работы или домой.
Сперва приказ выполнялся. А потом, как водится, сошел на нет. Не нравилось это и некоторым начальникам и шоферам персональных машин. «Морока одна! Все равно всех не посадишь!»
Однако сам Леонид Иванович Рощин неукоснительно выполнял свой приказ, и все его три машины — «ЗИСы» и «Победу» — в шутку прозвали «Скорой помощью». «Вон, кажется, рощинская «Скорая помощь» бежит...»
Рощинская легковая останавливалась, и в нее вваливался застоявшийся гэсовский народ — сколько могли вместиться.
Так и сейчас. Шофер притормозил «ЗИС» и наметанным взглядом «прочесал» толпу на остановке, разыскивая «своих».
Он узнал Наталью Васильевну и Наташку — больше никого из «своих» не было, — улыбнулся, кивнул и совсем было остановил машину.
Узнал их и Леонид Иванович Рощин.
Наташка стиснула руку матери.
Глаза в глаза встретились на миг Рощин и Наталья Васильевна.
«Дворничек» ветрового стекла мерно пощелкивал, отмахивая вправо и влево набегающие струйки дождя.
— Ну, что ж ты? — угрюмо сказал Рощин. — Поехали!
Машина рванулась.
53
Сильный насморк, озноб, жар и какое-то отупение, осовелость Наташки сильно обеспокоили Наталью Васильевну, как только они добрались домой.
Напоила малиной. Укутала. Обильный пот. Температура упала. «Ну, слава богу!» Наталья Васильевна вздремнула, успокоенная.
Утром состояние Наташки ухудшилось. Мать позвонила в амбулаторию.
Прежде все это было бы проще: звонила заведующему райздравом, прекрасному терапевту доктору Чашкину. Он всегда приезжал сам, немедленно назначал врача — и все.
Теперь уже и рука ее протянулась к телефону, уже и крепко памятный номер вспыхнул в сознании, но... опустилась рука.
Позвонила обычным порядком, как все.
Еще не осматривая, медлительно вставляя в уши оливы фонендоскопа, доктор сказал:
— Грипп... тяжелый.
На третий день произнесено было слово «энцефалит».
Остановившийся взгляд, ушедший в далекое. Изредка вялым шепотком: «Пить...» Вздохнет и, частой щепотью теребя одеяло, снова смотрит перед собою в неведомое и шепчет пересохшими обкусанными губенками. Нет-нет да и оживится, по-видимому под влиянием возбуждающих лекарств, и тогда совсем прежняя Наташка.
— Мама! — позвала она однажды в просветленный час.
— Что, доченька?
— Мама! А мог он не видеть нас?.. Погоди!.. — полушепотом рассуждала она, не давая себя перебить. — Я читала... в «Пионере», что если капля... Вот дождевая капля у меня перед самыми глазами по стеклу бежит... то она очень большая может показаться мне — так, что человека может закрыть... А ведь дождь был, ты помнишь, какой ливень?
— Помню, доченька, помню...
Мать старалась ни в чем ей не противоречить.
Наташа успокоилась. И опять что-то думала, думала своим рано возросшим умишком и переходила на тихий, только ей одной слышимый и понятный шепот. И долго водит и водит пальчиком по одеялу, словно бы пишет что-то...
Вот опять встрепенулась:
— Мама!..
— Что, Буратиночка моя? — Мать склоняется к ней, чтобы лучше услышать.
— Мама! — И слезы пробиваются в голосе. — А что, если я письмо Сталину напишу, может, простят папу? — И приподнялась на локте, и замерла, и впилась глазами в лицо матери.
Знала, знала Наталья Васильевна, что непоправимое уже переступило порог этой комнаты, и всячески береглась, чтобы как-нибудь ненароком не дунуть на это маленькое пламя жизни, угасающее в худеньком тельце. И все-таки не выдержала она.