Абрамович не сводил с него глаз. Его неприятно удивило сходство тестя с Генкой. Он ясно представил себе ее лицо, глаза, нос, рот, лоб. Все, что в ней было так мило, казалось противным в старике. В ушах доктора все еще отдавались слова: «У меня одной мануфактуры тысяч на пятьдесят с лишним было».
«Не человек, а мразь!» — мысленно выругался он.
Мать Генки время от времени начинала плакать, но Абрамовича это не трогало, его жалость иссякла. Мысль о мщении Пшибульскому стала простой, понятной, осязаемой: он его убьет.
На крыльце докторского дома, за нагретыми солнцем стеклами, дозревали помидоры и баклажаны.
В докторском кабинете стоял Абрамович с наведенным на Пшибульского револьвером. Все получалось иначе, чем он себе представлял. На диване, съежившись, сидел белотелый, по-бабьи рыхлый Пшибульский, прикрыв лицо руками, задыхаясь, и что-то бессвязно бормотал.
— Негодяй! — процедил сквозь зубы Абрамович, чувствуя, что говорит не то. — Зачем вы приказали смыть кровь с крыльца?.. Кровь моей жены и ребенка!
Пшибульский сполз с дивана.
И вдруг доктор почувствовал себя душевно опустошенным. Он даже не испытывал жажды мести, ярость сменилась отвращением.
«Не человек, а мразь!» — опять подумал он.
Это животное было так же противно, как и подсчитывавший убытки тесть.
— Так и быть, — сказал он, пряча револьвер, — дарю тебе твою вонючую жизнь… Подавись собственной вонью!
Лишь потом, на улице, Абрамович вспомнил, как обрадовался Пшибульский словам: «Подавись собственной вонью!» он был так растроган, что даже обещал никому не рассказывать о случившемся и проводил Абрамовича до дверей.
Был полдень, когда к Абрамовичу, в дом тестя, пришел местный учитель Фридкин. Он озирался по сторонам обезумевшими глазами. В дни погрома Фридкин руководил отрядом самообороны. Два дня они сдерживали банду, наступавшую с вокзала. На третий вышли патроны. Тогда они на рассвете вернулись в город и попрятались кто куда. Но его, Фридкина, никто к себе не пускал.
— …Потому что я был в самообороне… Из-за меня, мол, достанется и другим. Бродил я по безлюдным улицам, добрался до Коноваловского переулка и вижу: в глубине двора сарай, дверь чуть-чуть приоткрыта. «Ладно, думаю, укроюсь в сарае!» Забрался я на чердак и прилег на сене. Сверху вижу: между штабелями дров и стеной — узкий промежуток. Там, пожалуй, надежнее, думаю, попытаюсь спрыгнуть. Спускаю ноги, но наталкиваюсь на что-то мягкое, живое. До ушей доносится шепот. Место оказалось занятым семьей Лихман. Один из малышей радостно кричит: «Вот и учитель с нами!» Но Лихман с женой злобно зашипели на меня: «Уходите! Вы в самообороне были, вы и нас погубите!» Пришлось револьвером пригрозить!..
В этом сарае Фридкин укрывался все время, пока в городе шел погром. К концу третьего дня он с чердака увидел кучку вооруженных людей и принял их за красных.
— Я поспешил к ним с радостным криком: «Товарищи! Это вы выбили из города бандитов?» — «А ты кто будешь?» — набросились они на меня. «Я коммунист, говорю, пока, правда, только сочувствующий». А они: «Коммунист? К стенке его!» Я, значит, ошибся: это оказались зеленые. Какой-то вздор городят: «Мы за Советы, да против коммунистов». Бандитов из города они выгнали, но и сами не прочь были пограбить. Чудом спасся от них… До сих пор не оправился… Пойду теперь в Красную Армию.
День уже клонился к вечеру, когда Фридкин ушел. Шагая взад-вперед по комнате, Абрамович видел перед собой глаза учителя. В доме было тихо. Тесть, как и при жизни Генки, после обеда прилег вздремнуть. Здесь жизнь шла по-старому. Доктору стало невмоготу. Оставаться в этом доме было страшно. Незаметно выбравшись, он побрел на вокзал и там просидел до поздней ночи.
Переполненный до отказа поезд привез его в Киев. В вагоне была толчея, кругом суетились, кричали, ругались.
«Почему бы самому не положить конец своим мучениям?» — подумал он. Легче от этой мысли ему не стало, но и прежнего гнета он уже не ощущал.
Шаркали по асфальту сандалии. Запруженные улицы все же были какие-то странные — без трамвайных вагонов, с обгоревшими воротами, с изрешеченными фасадами, с выбитыми стеклами…
Внизу серебрился Днепр, вспыхивали и гасли в нем брызги искрящегося солнца.
По улице, по горячим тротуарам, шел Абрамович. Последний день… Все слабее, все тоньше делались нити, связывавшие его с миром. Он передаст по назначению лежавшее у него в боковом кармане письмо, и больше никаких дел у него нет — оборвется последняя нить. Он хотел поскорее развязаться с этим письмом, которое командир полка просил его лично передать некоей Мирре Исаевне.
Доктор нашел указанный в адресе дом и поднялся на самый верх. На широкой полутемной площадке он постучался в единственную дверь. Никто не ответил. Тогда Абрамович просунул письмо в щель и спустился обратно — все счеты с жизнью кончены.
Почувствовав сильную жажду, он удивился, что у него осталось еще какое-то желание, и остановился на углу у киоска.