Темное лицо еврея напоминает Доре головешку, выхваченную из огня. От него как будто исходит запах жженых костей. Дора примостила к столу длинную скамейку, чтобы ее гость мог диктовать полулежа. Он так слаб, что едва шевелит губами. Рассказывает он все еще об одной из первых партий, отправленных в газовые камеры и в печи, — а ведь таких партий там в лагере погибло много, много, не сосчитать. Но он убежден, что ни одной не пропустит, потому что в каждой запомнилось что-нибудь такое, чего забыть нельзя.
— В одном эшелоне, — рассказывает он, — привезли молодую женщину, писаную красавицу, другой такой я в жизни своей не видывал. И был в той же партии молодой художник. Так немцы ему приказали нарисовать ее красками в чем мать родила. Он, бывало, сидит, рисует и плачет. А она надеялась, что ее оставят в живых — за красоту. Но потом, когда ее повели со всеми в камеру…
Дора пишет быстро-быстро, совсем забыв, что нужно проверять перевод. Старик перестал диктовать… «Наверно, ослаб, пусть передохнет», — думает Дора и ждет, не поднимая глаз от только что написанных строчек. Но вдруг она слышит тихие всхлипывания, они перемежаются еще более тихими вздохами. Заунывная жалоба, монотонная, как жужжание мухи, которая бьется о стекло, ища выхода.
Дора поражена: у него хватило мужества рассказать о стольких ужасных смертях, а теперь он плачет. Слезы, одна за другой, текут по его лицу, по глубоким морщинам, застревают в реденькой бородке.
— Что с вами? — спрашивает участливо Дора. — Вы плачете?
— Да, — с трудом отвечает он сквозь всхлипывания. — Такая красота… а они сожгли, не пожалели. Всякий раз, как вспомню… очень уж за сердце хватает…
Видно, и Дору «схватило за сердце». Она вдруг падает головой на стол. Чем больше она старается сдержать рыдания, тем сильнее трясутся ее плечи. Всем сердцем чувствует она разверзшуюся навсегда пропасть, отделяющую ее от прежней жизни, широкую, как океан. Оплакивает погибшую радость, убитую красоту… О боже, сколько красоты они уничтожили!..
Успокоившись немного, она замечает, что измученный старик задремал. Заплаканными глазами вглядывается она в дальний угол с таким выражением, как смотрят в пустоту. Проходит минут пять или больше… Доре почему-то сверлят мозг слова, которые написаны там, на уцелевшей стене… И рука машинально записывает на обороте последней исписанной страницы:
«Хану увели из гетто 27-го рано утром».
А старик все еще дремлет, полулежа на скамье, придвинутой к столу. По глубоким желобкам его морщин растекается мертвенный мрак, вливаясь в черные впадины под закрытыми глазами. И в слабом свете лампочки, проходящем сквозь тонкий шелк, лицо его — как восковое лицо мертвеца в гробу. Доре вспоминается кирпично-красное лицо ее отца, здорового, широкоплечего старика — одного из тех, которые до смертного часа сохраняют энергию и живость. Сколько ума скрывалось в каждой складочке этого лица… И неожиданно для самой себя девушка пишет на обороте страницы:
«…А мама… она прожила с ним долгую жизнь, всегда оберегая его так, как будто считала это главным делом своим на земле. Она была уроженка Бессарабии, еще такая крепкая и бодрая, несмотря на годы… Никто из нас, детей, не помнил, чтобы к ней когда-нибудь звали врача. Мне рассказали люди: в то утро, когда она узнала, что немцы запрягли отца в телегу и заставили возить воду на главной улице, она тайком выбралась из гетто, повязанная платком по-крестьянски, и побежала помогать отцу. Немцы отгоняли ее, а она опять бросалась к телеге и подталкивала ее сзади. Ее повалили на землю и так избили, что она лежала в луже крови, но через минуту поднялась, собрав последние силы. Кровь текла с ее лица, растрепавшиеся волосы слиплись от крови, а она все толкала сзади телегу. Так, по-своему, она воевала с немцами, ибо не только винтовки и снаряды были оружием в борьбе с ними: с ними боролись и их победили благородной стойкостью и высокой человечностью».
В те вечера, когда Дора и старик засиживаются за работой поздно, к ним иной раз заглядывает Кирилл. Ходить ему еще трудно — нога у него после ранения немного согнута в колене, и еще неизвестно, пройдет это или нет. Застав Дору за работой, Кирилл хочет сразу же уйти, но Дора уверяет, что он им не мешает, и он остается.
Кириллу спешить некуда. Вся его семья убита. Квартиру отца — на том же этаже, где квартира Аронских, — он нашел заколоченной, пустые комнаты затканы паутиной, засыпаны штукатуркой и обломками, как была квартира Доры три недели тому назад. Он сидит у стола и молчит, украдкой поглядывая на старика. В юном лице Кирилла, в его серых глазах заметна какая-то сосредоточенность, даже напряжение, — как будто он пытается до конца понять что-то, не совсем ему ясное. С детства он здесь, в родном городе, встречался с евреями, некоторых знал близко. Но совсем не таким, как они, кажется ему этот старик, который, по словам Доры, один уцелел из миллиона.