Он же сообщил, что есть много подготовительных рукописей Маркса к «Капиталу». Оказалось, что Маркс в начале работы писал философскую часть, философские строительные леса «Капитала». В самом же «Капитале» философия почти вся удалена, осталась наука. Рассказчик был в восторге от этих «лесов»:
— Для современной философии не вошедшая в «Капитал» часть ценнее самого «Капитала».
Обещал достать почитать… Где они сейчас, строительные леса «Капитала»?
Теория отчуждения все более связывалась с современной западной художественной литературой.
Опубликовали «Носорога» Ионеско, затем «В ожидании Годо» Беккета.
Все мои друзья, и я в том числе, были захвачены театром абсурда. Это ведь и есть настоящий реализм. Абсурдность XX столетия невозможно изообразить с помощью критического реализма.
Появились «Пьесы» Сартра. Моим друзьям они не очень понравились, мне же некоторые показались великолепными[1]
.До «Пьес» опубликовали «Слова» Сартра, а также несколько произведений А. Камю. Воздействие Камю на нас было более сильным.
Когда я насытился новыми для меня художественными направлениями, стал замечать новые негативные явления как в своем сознании и пристрастиях, так и у окружающих.
Увеличился пессимизм, скептицизм, нигилизм и цинизм. Заметил, что у меня появился эдакий мазохизм. Эстетическими, высокохудожественными стали для меня произведения, где герои издеваются над собой и своими идеями, где идеал превращается в свою противоположность, где за святыми словами скрывается омерзительная действительность, где герои гибнут без всякого героизма, а если и есть героизм, то абсурдный. Любимым словом в философии стало «дерьмо», советский вариант библейского слова «суета».
Немного поддерживали песни Александра Галича и Высоцкого. У Высоцкого понравилось несколько песен — политических либо передающих атмосферу духовного разложения общества. Галича принял целиком.
На первый взгляд, Галич отражал основное — пессимизм интеллигенции нашей страны. Именно это и привлекло вначале к нему. Но, слушая его день за днем, мазохистски наслаждаясь трагедией абсурда нашей революции, издевательствами над всеми «святыми словами», я опять пришел к вере в простейшее, человеческое, в то, что так любил у Ремарка и у Генриха Белля: живого человека, его любовь, товарищество, кусок хлеба, в прекрасное в человеке, в природе, искусстве.
У Высоцкого отталкивало падение в мир блатных, блатной жаргон ради жаргона.
Когда Галич использует жаргон и мотивы блатных песен, то он отражает то, что вся страна пронизана лагерями и тюрьмами, вся страна под полицейским надзором и отношение каждого к милиции и КГБ близко отношению вора к милиционеру. На самом деле и это лишь поверхностный слой песен Галича.
Глубже — философское значение блатных мотивов. Уголовник, сидящий в тюрьме или лагере, если он не просто подонок, мечтает о самых важных для человека вещах, элементарно-человеческом, на которое надстраивается утонченная культура, высоко духовное: воля (свобода), уважение к себе и товарищам, женщине. Уголовник в лагере не только вне прав, но и вне условностей официальной лжи. В лагере все обнажено — вот угнетенные, вот угнетатели, вот стукачи (не хотелось бы преувеличивать достоинств лагерной жизни — и там есть ложь, условности, рабский труд, но легче уйти от социальной фальши, найти товарищей, которые не продадут. Именно здесь падение человека — падение без маски. Зато, если ты человек, все твои достоинства выпячиваются, твое человеческое просвечивает через самые незначительные поступки).
Увлечение абсурдом, литературным, модерном естественно сочеталось с увлечением сюрреализмом и абстрактной живописью.
Мне лично сюрреализм нравился мало из-за моего чрезмерно рационалистического сознания, но Линке и Шагал просто завораживали своей близостью.
У Линке — «Крыши кричат», крик муки поляков во время войны, переданный криком разрушенных зданий Варшавы.
У Шагала — непессимистический сюрреализм, и потому Шагал тоже стал духовной опорой.
Абстракционизма я не воспринимал и не воспринимаю. Бели что-то и нравится, то на чисто сенсорном, недуховном уровне, как нравятся блики солнца на листьях, на воде, как нравятся замысловатые корни деревьев.
Возрастающий скептицизм и нигилизм, отчаяние привели к тому, что любовь к Евангелию сместилась к Екклезиасту, а затем к Откровению святого Иоанна. К последнему, правда, интерес был недолговременен — что-то уже патологическое мне виделось тогда в нем.
Спасло меня от окончательного поглощения души апокалиптическим видением мира, от цинизма и нигилизма то, что мне удалось, наконец, найти тему, связывающую мои математические и философские интересы.