Потом уж узнал, что, по ее словам, я — агент КГБ и пытаюсь втереться к украинцам в доверие:
— Да и жена у него еврейка!
Основной чертой «хуторян» и шовинистов является глупость и всевозможные комплексы. КГБ умеет использовать эти черты и выжимать из них нужное. Не случайно, что именно «хуторяне» и шовинисты чаще всего выдают своих друзей кагебистам. Не избежала этого и И. И. С. в 1972 году.
Одна моя знакомая, еврейка, однажды рассматривала картины украинских художников. Два «патриота», решив, что она русская, завели разговор:
— Сколько раз гетман Сагайдачный палил Москву?
— Семь раз.
Дальше пошли доказательства грузинского происхождения Петра I и прочая «критика» ничтожества русских.
Одного из них я знал довольно хорошо. После 68 года его не стало ни видно, ни слышно.
Я здесь затронул только одну причину политического молчания или предательства — либерализм (хуторяне — частный случай): трусливое мышление и практическое бездействие либо непоследовательность, незаконченность действия.
Но более тесно я соприкоснулся с другим явлением — с ролью неверия, пессимизма в развитии политического индифферентизма, конформизма и даже предательства.
Все началось у нас со споров вокруг Достоевского, в частности, — «Бесов».
Еще в 26-летнем возрасте я не мог читать Достоевского: сентиментальность, эмоциональный и сюжетный сумбур, тяжеловесные периоды — все это отталкивало.
Любовь к Достоевскому пришла внезапно, как-то сразу. Кафка, Ионеско, сюрреалисты подготовили почву для восприятия Достоевского.
Я стал глотать одно за другим произведения Достоевского, как наркоман. Увлечение Достоевским охватило и ближайших друзей.
Вначале все споры сводились к обмену восторгами, к анализу тех или иных идей.
Главные идеи, вокруг которых разгорались споры: «бесы» революции и контрреволюции; «если Бога нет, то, значит, все позволено»; отдаю билет в царство Божие, если нужно простить палачей, если к царству Божию нужно пройти по мукам тысяч людей; если «хрустальный дворец» будущего, будущее современного общества будет строиться хотя бы на одной «слезинке ребенка, то отвергаю, не хочу принять это будущее.
Если эти идеи, на первый взгляд, и утопичны, то вполне гуманны.
Но когда начал читать «Дневник писателя», увидел ту самую реакционность, о которой писал Ленин. Была она и в художественных произведениях, но скрадывалась гением художника, образами «униженных и оскорбленных», гуманизмом Достоевского.
В «Бесах» вина всему — «бесы» Верховенские, жидишки, полячишки, глупый либерализм и за всем этим «Интернационалка», т. е. иностранцы. В других произведениях — католицизм, порождающий материализм, Бернаров, социализм. Всему этому противостоит богоизбранный русский человек, он же всечеловек (любимая идея советского шовинизма: русский национализм есть интернационализм).
Таких реакционных идей у Достоевского я стал замечать все больше и показывать друзьям. Это вызывало гневное обвинение в опошленном восприятии искусства, в марксистском недомыслии, в математическом засушивании восприятия.
Я возражал, говоря, что нужно все же различать идеологию писателя и его художественное видение мира. Я люблю Достоевского как глубокого мыслителя-художника, но не политика. Как политический идеолог он противник собственного христианства.
Но сразу же возникает вопрос: как от гуманистических принципов, от сострадания к «униженным и оскорбленным» Достоевский пришел к антисемитизму, к поддержке лицемерно-славянофильской политики царизма, к дружбе с такими, как Катков, князь Мещерский и Победоносцев, — оплотом того строя, который порождает унижение и голод?
Ответ на это дает сам Достоевский, разбирая «шигалевщину»: из требования абсолютной свободы вытекает абсолютный деспотизм.
То же и в «достоевщине», т. е. системе политических взглядов Достоевского. Достоевский, как и его антипод Шигалев, — моральный максималист, только основные моральные ценности у них разные. Максимализм Достоевского также приводит к взглядам, противоположным исходным.
Нельзя, чтобы какое-нибудь страдание личности возникало из-за борьбы за лучшее общество. Но ведь невозможно, чтобы какая бы то ни было деятельность не затрагивала интересов других людей, не доставляла им страданий. Став на позиции этического максимализма, мы либо обрекаем себя на равнодушие, бесплодие (в Откровении святого Иоанна сказано о равнодушных: «Ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!»), либо переходим на позиции поддержки той или иной античеловеческой идеологии.
Мои друзья опротестовывали этот аргумент тем, что я навязываю всем идеологию. Я попросил предложить альтернативу. Было предложено толстовство и отказ от всякой идеологии. Я считал, что у толстовцев не любовь к ближнему, т. е. активные попытки помочь людям, а доброта, т. е. всего лишь неделание зла (сам Толстой был выше своего толстовства и потому активно боролся против смертной казни, против антигуманистической науки, техники, промышленности и т. д.). А неделание зла — то же равнодушие.