«Нет, – сказал Павел почти вслух, – это бессмысленные и неблагородные счеты. Ты всегда гордился присущей тебе российской доблестью – не думать о завтрашнем дне. Вот и расплата. А брат – думал. Так оно и получилось». Он был тот самый маленький человек, который всем уступал: «У меня и так кое-что есть». Так уступал младшему брату. Ведь я старше и сильнее. Никогда не отстаивал первородства. Иаков и Исав. Про все это в Библии написано. Вот – вечные сюжеты. И великое дело – чечевичная похлебка. Теперь, когда от своей собачьей бедности профессор перешел на каши, он оценил кашу из чечевицы – вкусная, сытная. Да. Теперь разнообразие стола только в разнообразии круп – гречка, пшено, чечевица, овсянка… Ну и что страшного? Жить можно.
Все заняты сиюминутным, словно не понимая, что скоро умрут. Его часто посещало странное чувство. Глядя на смеющегося старика, работягу, засовывающего в карман бутылку водки и торопящегося на пьянку, женщин, рассуждающих о каких-то покупках, больных в поликлиниках, человека, радующегося обновке, он все время воображал, что они все они живут, как для вечности, а на самом деле для дурацких пяти минут. Живут так, словно всегда будут жить, словно им никогда не приходила мысль, что настанет момент, когда их на этом свете не станет… Ну и что же? – спрашивал он себя. – Сразу кончать самоубийством? Уж лучше жить так, что твои пять минут и есть вечность. А что есть вечность? Гениальная идея Андерсена в «Снежной королеве», что вечность нельзя сложить изо льда, сотворить ее ледяным холодным сердцем. Она требует тепла сердечного. В той мере, в какой она возможна, она создается временно, любящим сердцем (Христос, любовная лирика «высокой любви» и т. п.). Но вообще-то вечность – ледяная идея. И неосуществимая. Как-то маленький мальчик, игравший с его сыном на даче, на вопрос, хочет ли он жить вечно, ответил рассудительно: «Конечно, нет. Я же не дело Ленина. Ведь только дело Ленина будет жить вечно». Не живет уже. Вечности просто нет. А что есть? Есть поток времени.
Как же она решилась на отъезд? Он с трудом мог это вспомнить. Перед тем, как уехать в Америку, Даша стала худеть, слабеть, но работать продолжала. Потом сказала, что ей предстоит небольшая операция, по женской линии, и неопасная, добавила она.
– А может, и в Америку уеду, – странно улыбалась она. – Уж там точно перестану работать. Устала очень. Надо и отдохнуть.
Он старался не слушать этих ее слов. Неужели она может его оставить? Наконец она отправилась в больницу, просила ее не провожать, мол, скоро вернется. Беспокоилась, чтоб он без нее вовремя принимал лекарства. У него болело сердце после того, как его выгнали из МЕОНа. Все как-то вместе сошлось. Он принимал лекарства, на душе было горько, как будто пил какие-то горькие микстуры. Один раз она позвонила, беспокоилась, как он себя чувствует. А он еще переживал, что перестал быть тем любовником, «фантастическим любовником», как она когда-то ему сказала, что постели у них уже по-настоящему не было, по его вине. Его ласк хватало теперь очень ненадолго. Конечно, она еще молодая, ей нужно что-то другое. Однажды он сказал ей это и услышал в ответ: «У тебя плохое настроение. Но зачем ты обижаешь меня? Мне же больно». Когда она говорила ему, что он нужен ей любой, он по мужской глупости не очень в это верил. И оказался прав, она все-таки оставила его. В тот день, когда это произошло, ему было очень плохо, он думал, что умрет. И радовался этому. Но не умер, просто стал передвигаться с трудом. Что-то в этот день еще было, но он забыл и не хотел вспоминать.
На следующий день после ее отъезда Галахов выполз на улицу, соседи смотрели на него странными глазами и сочувствовали ему. Подальше от сочувствий он пошел в царицынский парк. Прошелся мимо императорских дворцов, вышел к большому пруду, сел на бревно среди деревьев, тупо смотрел на воду, которая казалась ему бездонной. Спрашивал себя, мог бы он броситься в воду и утопиться. Но он же не Офелия и не Катерина, он – мужчина. Стоял поздний теплый август, деревья были зеленые, а у него болело сердце, и Павел с тревогой спросил себя, доберется ли он до дому. И тут, вертя тощим хвостом, подошла к нему черная узкомордая и, очевидно, немолодая дворняга и принялась вдруг тыкать носом ему в руку и просительно заглядывать в глаза. Он машинально погладил ее по загривку, она затихла и притулилась к нему. Потом они сидели, Галахов чесал ей машинально то за одним, то за другим ухом. А когда он отправился домой, собака за ним последовала. Прогнать ее не было сил, она была такая умильная. Он назвал ее Августой – по месяцу находки. Спала у него в ногах, он кормил ее тем, что оставалось от его еды, чаще всего заливал овсянку мясным бульоном, сваренным на костях. Она смотрела на него с умным выражением на морде и все понимала. Благодаря ей Павел стал гулять утром и вечером.