Образование, карьера, деньги, семья? Да, все это, бесспорно, было важно и даже нужно Пане. Но все оно выполняется и достигается каждым порядочным гражданином безусловно, вне зависимости от кривизны той мины, с которой он едет утром в метро. Эта кривизна значительна лишь когда-то под конец этого проклятого дня, а еще лучше – под конец этой паршивой недели, когда все дела уже утрясены, сделки заключены, а нервные клетки не восстанавливаются, можно, наконец, расслабиться и просто посидеть за кружечкой чего-нибудь и где-нибудь, а с кем конкретно – не так уж важно. Ведь главное в людях – не доброта и честность, как врут глиняные таблички, датируемые вместе с процентами рейтинга ранним вконтосиком – важнее пара здоровых ушей и с пониманием кивающая голова. Все это были смыслы, которыми можно было прикрываться разве что в разговорах с бабушкой, которая позванивала с периодичностью в пару месяцев, чтобы убедиться, что Паня не сошел с верного пути, или в беглом отчете перед родителями друзей, перед которыми маргиналом, пускай и красиво говорящим, тоже лучше было не показываться. С двойками, жалобами, ранениями различной тяжести, оборванным и голодным Паня приходил к маме. И он знал, что таким он может прийти к ней и только к ней.
Сообщить о Паниных прогулах или плохом поведении учителя звонили маме, мама ходила на внеочередные собрания, где из приглашенных гостей была только она и родители других участников драки. Телефонные родственники лишь иногда материализовались на вручениях грамот (что было нечасто), аттестатов и дипломов. Паня понимал, что их с мамой взаимоотношения – это движение тектонических плит, длительное, болезненное, сопровождаемое скрежетом и ревом его разверстых недр, что это каждодневное перепахивание его личности отвальным плугом маминых уговоров, упреков, угроз – такая же часть горячей, дымной и деятельной, словно кочегарная печь, заботы, как и каждодневное орошение и засеивание, весьма вкусное и сытное, надо признать. Поэтому тут как на приеме у врача – утаивать ничего было нельзя. А перед родственниками из прекрасного далека ломать трагедии и обнажать свои слабости было чревато лишь одним – холодным и бесплодным, как зимняя яблоня, презрением. Потому перед ними Паня выставлял товар лицом, и чем меньше было вопросов, тем проще это было сделать. Они не обладали таинством преобразования юной души, потому что для этого, во-первых, нужно быть рядом, а во-вторых, – принести в жертву фальшивое благочестие и деликатность, под которым во многих «правильных» семьях, как под красивым, но прогнившим подкладкой ковром, плодится тараканья гадость.
Паня почти никогда не был согласен с тем, как его перепахивали и что в нем взращивали. Лейтмотивом каждодневных маминых телефонных симфоний был звук плещущихся в воде костей. Настроение же композиции задавала твердая убежденность на двух концах провода в том, что пасынки их, нахлебники и иждивенцы, смотрят на мир еще только через совсем крохотную щелочку, да к тому же одним глазком. Паня же считал несколько иначе. Он полагал, что щелочка эта со временем нисколько не увеличивается, а вот глазок смотрящего постепенно сжирает катарактой, пока не выясняется, что все это время щелочка была жопой, но выяснять это уже и некому, потому что она вдобавок еще и наступила.
Паня, как и любой другой обреченный на ошибки юности подросток, норовил поскорее обменять тот билет в жизнь, который ему вручала мама, по-видимому, еще надеясь урвать Золотой и попасть на Шоколадную Фабрику. Просто, глядя на маму-контролера (в метафорическом, конечно, смысле), Паня отчетливо видел, что по этому билету можно было разве что встать у соседнего турникета. Он хотел поверить в этот билет, правда, хотел. Потому что стоять на обочине в молчании внутреннего голоса и в бездвижие помыслов было промозгло. Но мама даже не корчила интерес и тягу к открыванию дверей, как это делал Том Сойер с окрашиванием забора, чтобы разжечь, хоть и лживый, но ажиотаж и привлечь новую рабочую силу. Потому что в условиях московской зимы Шоколадной Фабрикой становилась всякая улица за окном. И в несъедобности ее шоколада, как и в отсутствии отопления в ее цехах под открытым небом не приходилось убеждать себя дважды, а этого было уже вполне достаточно для деятельного существования подавляющего большинства местной фауны. Вера во что-то – привилегия богемы, которой каждое утро приходится внушать себе смысл. Смысл, он всегда в вопросе. И если «быть или не быть?» уже разрешен положительно и окончательно, на его место приходит второй и более деликатный, на который уже нет односложного ответа: «зачем?».