По левую руку тянулось длинное бежевое здание со сдвоенными колоннами, похожими на слипшиеся, зауженные кверху свечи. Между ними промелькнули вывески «Седьмой», «Континент», «24 часа». Центральная часть дома значительно выступала вперед, а поддерживающие ее одиночные колонны были уже куда толще. Кроме того, в отличие от предыдущих, плотно прилегающих к фасаду, эти отстояли от входа метра на два. Паня забежал за среднюю и притаился, почувствовав, что долго он так, открытый со всех сторон, не протянет. И не зря – в ту же секунду в колонну что-то со свистом вонзилось, выбив из нее облачко белой пыли. Стрелял снайпер. Паня медленно, выкрадывая у страха каждый миллиметр, выглянул из-за колонны. Начало переулка уже закупорили ограждениями, углы домов то краснели, то синели от мигалок, а из-за них показывались черные угловатые очертания силовиков. Вдруг оттуда ударила вспышка такого яркого света, что Паня, тут же спрятавшись обратно, первые мгновения был уверен, что новая пуля попала в цель и пора умирать. Но тьма понемногу рассеялась, и он увидел, что колонна разрезает этот свет на два густых, почти осязаемых потока, в которых, как в лунном коридоре у отцовского гаража, вились серебряные пылинки. Теперь он больше не мог видеть своих карателей. Послышался еще один выстрел. Пуля пролетела мимо колонны по касательной, там, откуда секунду назад высунулся Паня, и разбила витрину за его спиной. У него задрожали ноги, в животе и в груди завязывался и трепетал какой-то истерический спазм, словно кто-то аккуратно водил перышком по ребрам, только изнутри. Голова с топорщащимися от пота волосами, казалась холодной и липкой, как старая резина на чердаке. Паня, стиснув локтями торс и плотно сведя ноги, казалось, отчаянно хотел сузиться, затеряться, укрыться за колонной, как в холодную ночь ребенок сквозь сон растягивает мысками слишком короткое одеяло. И в то же время он был готов зарыдать и броситься к дядям в бронежилетах и шлемах в ноги, прося пощады и обливая их сапоги слезами. Пусть они его накажут резиновыми палками или поставят в угол лет эдак на пятнадцать – лишь бы не убивали. Но, кажется, ничего другого они не хотели или не могли уже сделать с Паней. Кто-то легонько положил руку ему на плечо.
– Кого я видел сегодня утром? – спросил шепотом Паня, смотря на Дениса мокрыми глазами. – Кого я видел… в зеркале… – вопрошал механическим голосом Паня уже в его объятиях.
– Сегодня был действительно долгий день… Отдыхай… – сказал Денис и бросил Паню под пули.
Панихида
Где-то на границе собачьей лоснящейся похоти и холодного, опровергающего ее цинизма был просторный зал с паркетными полами и величественными, непостижимо древними колоннами. Свет, отливающий белоснежной волной на начищенном паркете, исходил лишь от одной люстры под потолком – по углам и за колоннами притаились лиловые тени. За огромными окнами был вечер – вечер какого-то бесконечно далекого дня. За легонько подрагивающими белыми занавесками пряталась чуть приоткрытая стеклянная дверь, ведущая на балкон. По напоенной травами влажной прохладе было ясно, что день выдался жаркий. Вокруг было много людей, но их присутствие скорее лишь смутно ощущалось. Так же смутно виделось трепетание их платьев и блеск набеленных лиц, слышались голоса и звон бокалов. За туманными пределами осталось и все то, за что собравшиеся поднимают бокалы. Рядом была Ева. От теплого касания ее руки внутри словно бы к самой макушке поднимались игристые пузырьки, лопаясь и приятно обжигая грудь. В ее серых глазах застыл холодный блеск одинокой звезды. В ее волосах, черных, с огненно-рыжими прядками, словно лес, тронутый осенью, жемчужно белели зернышки риса. Робкая радостная догадка налила ноги сладостной тяжестью. В ее лице, сменяя одна другу, замелькали девушка, жена, мать, бабушка, и последний страх отпал, отшелушился, как болячка – на мелкой, но подло саднящей ране, – она будет прекрасна всегда.
Рисинки в ее волосах зашевелились. Это были опарыши. Они копошились в ее сверкающих чистых локонах, как в тухлом гнездилище – как копошились бы в падали. Внезапное дуновение холодного ветра погасило весь свет, как случайный сквозняк – маленькую свечку, словно бы задув вместе с ним и саму жизнь.
Тело лежало в углублении, в бесчувственных объятиях бархата и в бесстрастной неге белоснежных шелковых тканей, не ощущая собственного холода и немоты. Дурманяще сладко пахло той вечностью, в которую въезжают лишь ногами вперед. За окнами, в бледно-лунной синеве, колыхались черные лапы плюща. Кажется, люди давно забыли сюда дорогу. Слабый свет крохотной лампадки лился медом на буро-зеленые бревенчатые стены. Везде валялись и свисали, запихнутые по углам, какие-то тряпки, салфетки и покрывала. На стенах висели деревянные, закопченные – точно угольные – распятия, с которых от времени стерся, сошел Христос, и деревянные же таблички на плетеных шнурках. На одной покачивались, переливаясь через края, тени глубоко вырезанных букв: «Смысл жизни – в стяжании духа святого», а под ними – «Серафим Саровский».