— Вот видишь, мать, что мне угрожает! — весело сказал профессор, обращаясь к жене. — А ты меня все на курорт выдворяешь!
Жена профессора Александра Алексеевна тоже была незаурядным охотником, никогда не отставала на охоте ни от сыновей, ни от мужа. Но больное сердце Петра Михайловича заставляло ее серьезно беспокоиться о нем. Сам он не находил времени подумать о себе, о своем больном сердце. В прошлом году две путевки в санаторий остались неиспользованными. А вчера главный врач снова предостерег его:
— Не шутите со здоровьем, Петр Михайлович. Сердце ваше уже давненько пошаливает.
— Врачи все больны, — улыбнулся в ответ Буйко. Такой же шуткой отделался он и сейчас от нареканий жены.
— Да, да, мы все больны! Других лечим, а у самих сто болячек: печенка, селезенка…
И, не дослушав ее предложения об отдыхе, поспешил уйти к себе в кабинет, сесть за письменный стол.
Письма от сыновей обрадовали его и еще сильнее разожгли в нем творческий огонек, который так ярко вспыхнул сегодня в клинике. Хотелось на свежую память подробно записать весь процесс необычной операции. Успех, достигнутый в операционной, как бы подводил итог его многолетней работы над рукописью. Операция не только завершала теоретический труд, но и венчала его счастливым опытом. Пройдет какой-нибудь месяц-другой, и в науке появится новое слово, так необходимое людям. Разве время сейчас думать о курорте, об отдыхе!
Перед глазами снова и снова возникал образ молодой женщины. Профессор видел первые признаки пробуждения ее к жизни. Сколько радости и благодарности светилось в ее голубых, ясных глазах, когда она пришла в сознание, чистой, сердечной, до слез трогательной благодарности! Да, нет ничего выше, почетнее и благороднее, чем изгонять смерть и воскрешать жизнь!
Профессор углубился в рукопись. Одна за другой рождались мысли, возникали смелые решения, созревали новые планы, открывались еще более широкие горизонты.
Петр Михайлович не заметил, как промелькнула короткая летняя ночь. Лишь на рассвете оторвался от рукописи и заставил себя прилечь.
Вдруг сквозь сон он услыхал голос жены. Голос был тихим и каким-то особенно нежным. Но в нем чувствовалось столько душевной тревоги, что сон у профессора словно рукой сняло. Он быстро встал. На дворе уже совсем рассвело.
К Петру Михайловичу подошла жена, нежно взяла его за руку, как бы проверяя пульс. К чему-то прислушиваясь, Александра Алексеевна испуганными глазами смотрела на мужа, словно спрашивала: «Что же теперь будет?»
— Что случилось? — настороженно спросил профессор.
— Ты слышишь? — сказала жена и как-то боязливо вымолвила непривычное и совсем неожиданное слово: — Война!
— Что ты, Шура? — удивился профессор.
Ему даже смешно стало, что жена с таким серьезным видом несет какую-то околесицу.
— Какая может быть война?
Но в раскрытые окна все громче и громче врывались волны тревожных заводских гудков. Во дворе жутко завыла сирена. Вдруг где-то поблизости лихорадочно захлопали зенитки и содрогнулись стены от взрывов: на Киев падали бомбы.
— Это уже второй налет… — сказала жена.
Первый налет немецких самолетов на Киев она приняла за военное учение, обычную учебную тревогу. Так вначале его восприняли почти все киевляне. Но когда Александра Алексеевна вышла на улицу, глазам своим не поверила: над городом поднимались черные тучи дыма.
Раздался телефонный звонок. Профессора срочно вызывали в клинику. Туда уже привезли первых раненых.
Некоторое время Петр Михайлович стоял у телефона в одном белье. Затем торопливо оделся и, отказавшись от завтрака, быстро направился в клинику.
Домой он возвратился уже ночью. Александра Алексеевна еще никогда не видела его таким. Раньше, бывало, после самого напряженного дня, после любых неприятностей на работе он, войдя в коридор, непременно брал ее за руку и приветливо спрашивал: «Что новенького, Шура?» А сейчас молча разделся, тихо прошел в кабинет и встал у окна, молчаливый, печальный, как тень.
И все вдруг стало таким непривычным, темным, молчаливым, тревожным… Ни один огонек не зажигался на улице. Будто в траур оделся Киев. Тихо и безмолвно. Только внизу, у парадной двери, время от времени раздавалось негромкое и настороженное:
— Кто идет?
— Свои!
— Кто — свои?
Очень долго стоял профессор у темного окна в каком-то оцепенении. Затем вместе с женой занавесили окна одеялами. В этой необычной и непривычной работе было что-то гнетущее. Включили свет. Профессор снова сел за письменный стол. Но в этот раз он уже не работал над рукописью, а лишь перелистывал ее. С такой любовью и нежностью перекладывал каждую страницу собранных, но еще не высказанных до конца своих заветных мыслей, будто прощался с ними. Потом все сложил в папку, старательно завернул ее в клеенку, перевязал так, как перевязывают надолго, немного подумал, словно бы вспоминая, все ли уложил в сверток, и передал его жене.
— Этот пакет, Шура, береги, как себя.