Ходили долго. У сержанта Долгополова сел голос, и он старался командовать потише. Ушел командир полка, разошлись командиры дивизионов, батарей и взводов, а строевая продолжалась. Чмуневичеву стало тоскливо. В последние минуты строевой он уже не мог стоять «смирно», казались нелепыми команды и все происходящее, захотелось лечь, и смотреть в небо, и никого не слушать. Такие несбыточные мысли все чаще приходили ему в голову; он поглядел на небо, солнце, и в нем неожиданно родилась одна чистая, сладкая и тревожная мысль: «Весна!» Плац был бетонный, обсаженный кустами акаций, двухэтажные казармы построены тоже из бетонных блочных плит, таким же был и высокий забор вокруг городка, но с полей, начинающихся сразу за военным городком, несло настолько сильным запахом хорошо сдобренной земли, что у Чмуневичева радостно заходило сердце, и он спросил:
— Витька? Кобылов?
— А?
— А ведь, черт, весна!
Больше Чмуневичев о весне не говорил, но в нем зрело одно неопределившееся чувство, которое он никак не мог понять. В нем, как в каждом сильном человеке, прочно покоилось самое изначальное, великое — желание добра и ласки, и, подумав, он решил, что это неопределившееся чувство и есть желание добра и ласки.
В столовой он сидел с краю стола. Сквозь потные окна мягко лилось теплое, шелковистое солнце. Ребята весело звенели ложками; для молодых солдат время обеда — лучшее время дня. Они ходили за добавкой, в буфет за печеньем, разговаривали.
Уже все поели. Стоял в коридоре и курил трубку, изредка поглаживая тонюсенькие усы, сержант Долгополов, а Чмуневичев все ел; им овладело обычное, тягучее чувство благости. К нему подсел Сычев, работавший на кухне, и поставил миску картофельного пюре с маслом.
— Ешь.
— Эх, Коля, Коля, весна ведь, — вздохнул Чмуневичев и поглядел на Сычева, щупленького белобрысого паренька, острого на язык, а потому и постоянно отрабатывающего наряды на кухне. К Сычеву Чмуневичев испытывал нечто вроде любви; ему думалось, что Сычев еще ребенок, и он относился к нему покровительственно и любил проводить рукой по его худой, узкой спине.
— Как строевая? Порядок? — спросил быстро Сычев, одергивая белую куртку и оглядываясь.
— Да чего строевая, куда она денется, походили. Физкультура в меня не прет. Вот уж третий месяц здесь, полтора в карантине, а не прет она в меня. Вот беда так беда.
— Физкультура? — спросил Сычев и, отодвинувшись, поглядел на Чмуневичева, потрогал его огромную, сильную руку и недоверчиво улыбнулся. Сычев три недели назад прибыл из другой части.
— Она, физкультура, — вздохнул Чмуневичев, подвинулся, ерзая на скамейке, и нежно провел рукой по спине Сычева, и, смутившись чего-то, нагнув голову, спросил:
— Из Москвы ты?
— Из Москвы. А знаешь, против ветра не плюют…
— Коровы или телка́ у вас не имелось?
— Откуда? В Москве? Откуда? У меня была чувиха — во! Смазливенькая чувиха. Шейк отрывала — умрешь!
— Ну, это… — усмехнулся виновато Чмуневичев и покачал головой. — Вон ты же какой масенький ребятенок. У нас один такой на тракторе работал, молоко не пил… надорвался. Ты не пил парное молоко?
— Не пил.
— Вот то-то и оно — беда. Оно же в рост, конечно, знамо дело, не вышел. То-то и оно, для худоробых — беда это. Прямо беда.
— Ну знаешь! Ты тоже кое-чего не знаешь, о чем я тебе скажу. Вино ты итальянское не пил! В Москве ни разу не был! — вспылил Сычев, но увидев, что Чмуневичев добродушно усмехается, встал и, не зная, что еще сказать, как сильнее уязвить, добавил, манерно выдерживая голос: — Мне давали такое молоко от коровы, а я не пил — навозом отдает. А то бы я пил каждый день, у нас в части есть корова.
— Ну и дурак, стал быть.
— Кто?
— Стал быть, ты.
— Сам ты дурак, — в сердцах бросил Сычев, направляясь на кухню.
Чмуневичев постоял у окна, все еще думая над тем, что сказал Сычев, оглянулся на полупустую столовую.
— Строиться!
Он опять прибежал в строй последним, но сержант сделал вид, что не заметил этого, и строже обычного закричал:
— Ра-авняйсь! Смир-на-а! Напра-во!
В парке, в боксах, стояли реактивные установки, и каждый день после обеда взвод должен был осматривать их, менять смазку, проверять контакты в блоках электропитания.
Сержант Долгополов отошел под грибок и закурил трубку. Все шло как обычно. Неторопливо катилось солнце к западу; солдаты занимались своими делами, поглядывая на сержанта. Чмуневичев скатал брезент и, легко подняв его, отнес на положенное расстояние от установки.
— Рядовой Чмуневичев, ко мне! — приказал сержант.
— Чего? — спросил Чмуневичев, подходя к сержанту. — Мне вот бы что, товарищ сержант Долгополов, можно бы мне сегодня на кухню?
— Это зачем? Нельзя. После отбоя будете на перекладине работать. Это что еще за блажь — кухня?
Чмуневичев потоптался и, чему-то улыбаясь своей окончательно непонятной улыбкой, тихонько сказал:
— Значит, говорите, нельзя? А то бы отпустили?
— Рядовой Чмуневичев, кру-гом! К машине ша-гом марш!