Чмуневичев неуклюже повернулся и, все еще не отпуская с лица загадочную улыбку, направился к установке, стал протирать направляющие. Ребята смеялись, рассказывали друг другу анекдоты, а Чмуневичев будто ничего этого не замечал. Он снял с пазов направляющих жирную смазку, нанес слой новой и принялся за подъемную часть. Работал он медленно, аккуратно выбирая из байки большим пальцем желтоватую, теплую мазь и чувствуя, как приятно брать ее руками, как приятна ее податливость. Вскоре все было готово; он подобрал оброненную ветошь и огляделся, затем собрал мелкую щепу вокруг и прислонился к установке.
Напротив, на высоком заборе с легкой паутиной проводов электросигнализации, сидел крупный грач и кричал, задирая при этом веером распушенный хвост. Чмуневичев глядел на грача, и оттого, что при крике грач приседал и при этом смолянисто вспыхивали на солнце его перья, а вдалеке виднелись голые тополя и вербы, крыши изб, слышался неумолчный рокот трудящегося на поле трактора, в нем, словно живое, зашевелилось желание выйти в поле, потрогать землю руками, и он ясно представил себя, идущего вдоль прясел, а под ногами чавкающую мокрую, сытую землю, а над полем дрожащие испарения, попахивающие соляркой от работающего трактора, вокруг и в нем самом — что-то такое, неуловимое, прекрасное. Не зная, как избавиться от нахлынувших воспоминаний, Чмуневичев взял метлу и стал подметать перед боксами. Мел он резко, но, удивительное дело, ни единой пылинки при этом не поднималось в воздух. Его широкая, высокая фигура стояла на месте, работали только руки, метла пласталась по-над бетонированной площадкой, цепляя бумагу, щепу. Вскоре площадка была подметена; он сгреб мусор в уголок и саперной лопатой выбросил за забор.
— Рядовой Чмуневичев, — спросил сержант, собравшись вести взвод в казарму. — До армии дворником работали?
— Нет, товарищ сержант Долгополов, мы из деревни Курьяново. Какие у нас там дворники?
— Сколько классов у вас законченных?
— Восемь. А для чего? Я и дальше учился бы. С учебами у меня хорошо. Да большой стал, парта подо мной развалилась, да ребята смеяться стали.
На спортплощадке Долгополов построил молодых солдат в одну шеренгу, показал, как надо ловко, одним махом взбираться на перекладину.
Чмуневичев глядел на турник и, чувствуя себя заранее обреченным на стыд и позор, удивлялся тому, как ловко вертел «солнышко» маленький сержант, как лихо соскакивал на землю, как пружинило его гибкое, упругое тело и при этом по-прежнему были стеклянно непроницаемы его острые, голубые глаза.
— Рядовой Чмуневичев, к снаряду!
Чмуневичев строевым шагом подошел к турнику, поднял глаза вверх, как делал сержант, и понял, что и на этот раз ему не подтянуться. Тоскливо заныла в горле обида, и он отчаянно подпрыгнул, с остервенением схватился за железо перекладины, помокревшее в ладонях, и, напрягаясь животом, Страшно выворачиваясь, дрыгая ногами, хотел подтянуться. Так было в первый раз, второй…
В строю захихикали. Он соскочил на землю и оглянулся, хихикать перестали. Его побаивались. Ребята видели однажды, как, положив на плечи железный прут, он попросил четверых малых ребят ухватиться за концы и завертел их, словно на карусели. По подсчетам, Чмуневичев держал на плечах двести сорок килограммов. А когда самбист-второразрядник Гобадзе вздумал показать Чмуневичеву прием, то ни один из приемов не сработал; захватив руку Чмуневичева в «замок», он хотел метнуть его через бедро, но тот этой же рукой обхватил самбиста и поднял в воздух вверх ногами. Чмуневичев не чувствовал в себе никакой силы и никогда не умел ею пользоваться, наоборот же, завидовал тем ребятам, которые вертелись на турнике, словно белка в колесе, и не понимал, почему он такой неловкий. Ребята его побаивались, как побаиваются мирного, доброго слона, и он, чувствуя это невольное к себе уважение и робость, старался отплатить тем же, словно понимал свою невольную вину в их робости.
Сержант десятки раз подходил к турнику, подтянулся подряд сорок четыре раза, демонстрируя во всех деталях технику этого, в сущности простого, дела. Но у Чмуневичева все равно ничего не получалось. Он сучил ногами; прогибалась под тяжестью перекладина, готовая переломиться, и он, обескураженный вконец, спрыгивал на землю.
Наступил час самоподготовки. Можно было написать письмо, подшить свежий воротничок или залатать треснувшую по шву гимнастерку. Ничего не хотелось сейчас делать, даже письмо писать не хотелось — письмо Катюше. Такое он чувствовал к себе отвращение после позора на турнике. Чмуневичев подошел к окну, постоял, и его потянуло к Сычеву.