Когда я был помоложе, я очень любил читать «Комсомолку». Судя по знакомому названию в руках пассажиров, она и посейчас пользуется спросом, только вот тематика повернулась от решения задач грядущего прямо на полуобнаженных девиц крупным планом.
Лет тридцать назад прочитал я статью, которая потрясла меня. Тогда еще не грянула «перестройка» и героев называли героями, а предателей – соответственно – предателями.
С одним человеком приключилась история, как он сам себя заживо похоронил. Это даже не история, а добровольный острог какой-то. В 41-м взяли парня в армию, по всему, война на носу. А он испугался и ночью тишком вернулся к мамке в хату, с которой и жил до призыва бобылем. Вырыли они вдвоем подпол не подпол, а что-то наподобие узкого лаза под избой, вместо окошка – щелочка узкая, ведро для нужды, сена натаскали, но огня ни-ни!
Так он день-деньской и проводил в яме – то поспит, то глядит в щелочку, что мелькнет нового. Но оттуда одни коровьи хвосты видны – утром ранним и рога вечером. Лишь ночью глубокой вылезал дезертир ведро слить да воздухом продышаться; чуть шорох – он вмиг в конуру. Вот и вся его жизнь.
Прошло двадцать лет, мамка вся прибаливать стала и за сыночком ухаживать уже невмочь. Думали-думали, горевали-плакали, а счет платежом красен.
Ранним утром надел солдатик истрепанную шинельку, вылез из ямы и пошел сдаваться. Идет, волоча ноги, по деревне, никого сам не узнает, и люди признать не могут, что за человек бредет с седой бородой да взглядом потухшим, в руке узелок с припасом на первый случай. В сельсовете шепчет имя свое – говорить-то разучился – а у председателя глаза на лоб: «Мы же тебя как героя похоронили и имя твое золотой краской на бетоне…»
– Посадите, али как? – и съежился весь.
– Да иди ты с глаз моих, дай хоть матери своей помереть по-человечески, – и плюнул председатель на пол, хотя ценил чистоту до невозможности.
С тех пор и бродит по селу человечишко в истрепанной шинельке и при встрече глаза опускает. Хорошо, если от стыда… А мать его, как он вышел к людям, и года не прожила, почернела вся и померла в муках…
Не расплескать тишины
Дорогая матушка Игуменья Варвара!
Так захотелось выразить Вам свою любовь, и сердчишко прыгает, требует, и за внимание ко мне, грешному, и за ответы на глупые вопросы интервью, и за смиренное терпение болезной Вашей болезни, и за неподдельный интерес к чужим жизням.
А что могу я, неумеха, кроме как взять чистый лист бумаги и испачкать его черными буковками? Другому в жизни не научился.
Ну, давай, автобус, трудись колесами, вези нас в Иыхви!.. Нет, ожидать местного полтора часа выше сил человеческих, а для такси 22 километра – время пустячное.
Здравствуй, родная! Не родился еще тот писатель, способный описать тишину Пюхтицы. Такая она густая, напоенная хвоей и молитвой, и работой женской, посильной только для Богом призванных. Она так нужна людям – эта тишина целительная, лежащая на Обители. Ты еще только первый шаг в монастырь – а уже иной мир, и Матерь Божия с любовью принимает тебя, и душа устраивается поудобнее – наконец-то в родное место привели.
Тихо становится внутри, а неугомонная совесть, наоборот, слышна все громче. Ты бы замолчала, совесть, – всего меня извела за долгую неприкаянную жизнь. Дай насладиться тишиной души и тела. Но нет, не уговорить ее уговорами. И гонит она тебя, совесть колючая, в родной Дом под епитрахиль батюшки – тишину заслуживать.
А когда выскребешь грязь до последнего скребочка, когда вместо слов – только слезы чистые, раскаянные, да если сподобит Господь принять Страшное Таинство Тела и Крови, – как раз тут она и наступает – та тишина долгожданная, которую ты на время заслужил. Но не родился еще тот писатель, способный описать благорастворенность в тебе тишины Пюхтицы.
А я, раб неключимый, тихо ступаю по святой пюхтицкой земле и слушаю тишину, которая во мне и вокруг. Только бы не расплескать…