— И всё же ты всё свёл к своему отношению к моей семье. К тому, что я — такая же. А если я тоже скажу: нет, не такая. Я спустилась в винный погреб, потому что устала на той вечеринке притворятся тем, кем не являюсь, никто меня не посылал. Я не знала, что ты там. Я не знала, кто ты. И здесь я не потому, что возомнила себя мученицей, а потому, что хочу быть с тобой. Что бы ты сделал тогда? Также заставил меня раздеться, поглумился и выставил? Снова отступил? Отмахнулся? Смирился? Я же Алекс Квятковская и этим всё сказано, — хмыкнула она. — Или, всё же закончил, что начал? Что бы ты сделал для себя?
Она и сама не поняла, чем его зацепила. Она просто сказала как есть. Что на самом деле чувствует. И сама не ожидала, что Давида Гросса можно чем-то задеть.
Он казался вытесанным из камня, а потом вдруг посыпался.
Всё произошло так быстро, что душа Алекс словно не успела за телом, вылетела и осталась смотреть со стороны, как Давид Гросс заносит её обратно в офис, пинком закрывает дверь, а потом подхватывает за шею.
— Я бы сделал, что обещал. То, что ты никогда не забудешь, — ответил он.
И накрыл её губы своими.
Глава 14
Давид должен был её отпустить.
Унизить, как и планировал, а потом прогнать.
Сладкая маленькая месть за то, что Алекс Квятковская сбежала от него тогда, в винном погребе. И плевок в лицо её жалкому отцу, что отправил решать свои проблемы девчонку.
Гросс не собирался уступать или останавливаться: Эдуард Квятковский поплатится в любом случае. Давид гордился собой, хорошо выполненной работой, когда вышел из своего кабинета, оставив Александру одну. Ждал, когда она отправится восвояси, поджав хвост.
Но что-то пошло не так.
Она вышла так, словно ничего не произошло. Она выглядела так, словно изваляй он её в грязи, она бы к ней не пристала. Только её голос слегка охрип, а во взгляде читались усталость, с какой смотрят на капризного избалованного ребёнка.
Её не задело оскорбление «шлюха». Она нашлась что ответить даже на это.
Реагировала спокойно и с достоинством, чего нельзя сказать о Давиде.
Он сорвался. Точнее, он позволил себе сорваться.
Он не поверил ни одному её слову про то, что она здесь ради него и что тогда в винном погребе оказалась случайно. Но… он хотел вернуться в тот день, два года назад, не мысленно, не в воспоминаниях. Потому что реальность, что стояла перед ним сейчас, а особенно чуть раньше, когда краснела и бледнела в чём мать родила, была в сотни раз лучше воспоминаний.
И он позволил себе сделать то, чего невыносимо хотел.
Её сладкие тёплые губы, словно поспевшая на солнечном пригорке земляника. Их вкус, их мягкость, податливость были намного приятнее, чем он мог вообразить.
Давид должен был насладиться своим триумфом, прогнать к чёртовой матери Алекс Квятковскую и забыть. А он наслаждался её губами, словно всё это время ждал, когда наконец сможет это сделать. Сможет закончить начатое и вот тогда, наконец, забыть.
Она оказалась такой, как он и думал — папиной дочкой, готовой предлагать себя каждому, кому укажет отец. А он, глупец, посчитал её невинной. Поверил. Проникся. Потерял голову.
Но это было тогда, не сейчас.
Сейчас он делал с ней то, что обычно делал с девушками на один раз.
Сбросив всё со стола, он уложил её на столешницу.
Её густые вьющиеся волосы рассыпались по полированному ониксу мягкой волной, и Давид невольно подумал об алтаре для жертвоприношений.
«Ну алтарь, так алтарь, пусть принесёт себя в жертву», — подумал он и снова склонился над её губами, уперев руки в столешницу у её головы.
Ласкал, дразнил, раздвигал языком. Насиловал её маленький грешный ротик, проникая внутрь, увлекаясь, забывая обо всём.
«Чёртова девчонка!» — очнувшись, с трудом оторвался он. И заметил, что дрожит от желания, чего никогда с ним не случалось. Никогда, нигде, с детства он не позволял себе проявлять слабость. Когда отец хлестал его ремнём и учил терпеть боль, за столом сложных переговоров, где решалась судьба его компании, под дулом пистолета — Давид ни разу не дрогнул, не отступил.
А с ней не хотел.
Не хотел сдерживаться, не хотел сохранять самообладание, не хотел останавливаться.
Рванув кофточку и лишив нескольких пуговиц, он целовал тонкие девичьи ключицы, бешено бьющуюся жилку на шее и терял голову.
Наверное, надо было её раздеть, но Давид сомневался, что справится.
От осознания потери контроля было не по себе.
Давид столько всего пережил: предательство друга, вероломство женщины, смерть близких, но всегда держал себя в руках, настолько, что сам однажды уверовал, что он железный. Человек без сердца, без души, без жалости. Но эта девчонка словно влезла под непробиваемый панцирь, под стальные латы, под дубовую кожу и задела за живое.
Он до сих пор видел её раздетой. Её стыд. Её смирение. Завитки тёмных волос.