Ужас, что он не справится, не сможет, его буквально парализовал. У него подкашивались ноги от осознания, какая это ответственность, и какие его ждут перемены. Что Давид больше никогда не сможет принадлежать лишь самому себе, отныне и навсегда ему придётся думать о человечке, что уже есть, уже растёт, уже существует, ему уже несколько недель… и он здесь, совсем рядом.
Но он взял себя в руки. Осторожно выдохнул. Почувствовав, как пульс, рванувший вскачь, успокаивается, и сердце больше не выпрыгивает наружу из груди, Давид повернулся.
— Я всё пытался понять, — с привычным невозмутимым выражением лица, не выражающим ничего, смотрел он на Алекс, — почему та, что всю жизнь выполняла прихоти лицемера отца и засранца брата, вдруг бросила престижную работу и уехала в глушь. Но теперь всё понятно, — поднял он тест. — И после громкого заявления твоего папаши, обвинившего тебя в кражах и показательно уволившего, встало на свои места.
— Что именно тебе понятно, Давид? — устало, измученно спросила Алекс.
— Что ты снова позволила им сделать себя разменной картой в игре, — ответил он.
Она тяжело вздохнула.
— Мне кажется, что даже попытайся я тебе объяснить, что уволилась сама, приехала в прабабушкин дом сама, что до сегодняшнего дня даже не знала о своей беременности, и тем более о ней не знают ни мой отец, ни мой брат, ты меня не услышишь. Как не услышал, что в винный погреб меня никто не посылал. Что я никогда, ни разу тебе не врала. Но какой смысл, если у тебя своя правда, и только два мнения — твоё и неправильное.
Давид услышал каждое слово и, осмысливая её слова, поразился, насколько всё логично выглядит в её поведении, если допустить, что это правда. Настолько, что он ей почти поверил.
— Ты несправедлива, — покачал Давид головой.
— Я? К тебе? Несправедлива?! Да к чёрту тебя, Давид Гросс! Я устала. Я беременна. Я хочу есть. Мой отец только что прилюдно назвал меня воровкой, поставив крест на моей карьере и, наверное, на будущем, а ты стоишь и обвиняешь меня в том, о чём понятия не имеешь. Убирайся к чёрту! Я не позволю больше меня оскорблять. Уходи, Давид! — повторила она.
— Ну, нет, детка. Это больше не прокатит, — уверенно покачал он головой. — Ты не просто беременна, ты беременна от меня. Это мой ребёнок. Понимаешь, что это значит?
— Что мне чудовищно не повезло? — устало опустилась она на стул, с которого Давид только что встал.
— Ну, не без этого, — улыбнулся он, снял, бросил на спинку другого стула пальто. — А ещё, что как минимум я не позволю вам обоим голодать.
Глава 32
Если бы он только знал, чёртов Давид Гросс, как обидно было Саше слышать его слова.
Если бы подозревал, какую боль ей причиняет, обвиняя во лжи.
Впрочем, чего-то подобного Саша и ждала от Давида, когда увидела его в магазине, злого, мрачного, разъярённого, но при этом, как обычно, вежливо-язвительного.
Когда он вернулся из кухни с подставкой для горячего в одной руке и скворчащей сковородой в другой, Саша уже сняла верхнюю одежду, разулась, помыла руки, стянула в хвост волосы, убрала со стола бабушкины письма — и сил ненавидеть или упрекать Давида у неё не осталось.
— Кулинар я ещё тот, конечно, но из того, что нашёл в твоём холодильнике, съедобным оказалось только это, — поставил он на стол жареные пельмени.
Среди баночек с йогуртом, творожками и детским пюре, которыми Саша в основном питалась, пакет с пельменями, что Люся лепила сама, в том числе на продажу, оказался самым близким к тому, что мужчины называют едой.
Давид потушил пельмени в соусе, поджарил с луком, а, может, сначала поджарил, а потом потушил — в любом случае выглядели они аппетитно и пахли божественно.
Саша принесла две тарелки, вилки, выловила из банки с солёными огурцами, которыми угостила её соседка и которую она почти опустошила, два последних огурца, нарезала и тоже поставила на стол. Что бы ни было дальше, по крайней мере, ссориться они будут на сытый желудок.
Ели они молча.
— Это тебе, — Саша подвинула Давиду последний ломтик огурца.
— Нет, спасибо, — улыбнулся он. — Забрать у беременной женщины солёный огурец, я же не изверг какой-то.
Он выложил ей на тарелку и последний пельмень, а сам понёс на кухню грязную сковороду и свою чистую тарелку — Давид ел прямо из сковороды. Ел сосредоточенно, уверенно, вкусно, с удовольствием. «Как будто всю жизнь этим занимается», — улыбнулась Саша, исподтишка наблюдая, как он осторожно надкусывает горячий пельмень, дует, а потом отправляет в рот целиком. Как макает хлебом в соус, заражая своим аппетитом. И подсматривает исподтишка, как она за ним следит.
Пожалуй, она бы ела с ним каждый день. Церемонность её отца, маленькой ложечкой разбивающего скорлупу, а затем той же ложечкой выедающего жидкий желток, словно мозг, была ей противна с детства. Как и жеманность брата. Что бы Ярослав ни ел, казалось, его кормят одним говном: с такой брезгливостью зубами он соскребал с ложки кашу, картофельное пюре или чёрную икру.