Игорь Стравинский, уехавший из Парижа в свое третье американское турне, не смог участвовать в торжественных мероприятиях, посвященных столетней годовщине со дня смерти Пушкина, которую отмечали с большой пышностью как в русском зарубежье, так и в Советском Союзе. Желая присоединить свое имя к числу участников торжеств, он поручил своему зятю, писателю Юрию Мандельштаму (1908–1943), написать от его имени посвящение поэту. 4 января 1937 года Мандельштам отправил ему эссе «Пушкин: Поэзия и музыка», в котором, как надеялась дочь Стравинского Людмила (Мика), ее мужу «удалось задать именно тот тон, который необходим, чтобы выразить точку зрения [Стравинского]» [Monightetti 2013][303]
. Написанное за Стравинского эссе было невыразительным образцом хорошо отрепетированного программного сочинения на тему «Мой Пушкин», выдержанного в духе, в котором обычно русская интеллигенция позиционировала себя по отношению к великому поэту[304]. Отказавшись от клише, которые применялись для описания творчества Пушкина, в особенности от нового советского эпитета «предтеча русской революции», автор эссе сделал акцент на той стороне пушкинского таланта, которая была ближе всего сердцу Стравинского: на его мастерстве и готовности сочинять стихи ради самих стихов. То, что передает глубину и «духовное ядро» стихов поэта, – это «поэтический строй его рифм», то есть техническое мастерство. «Цель поэзии – поэзия», – заявляет автор эссе, цитируя самого Пушкина, и это художественное кредо совпадает со взглядами Стравинского. «Цель музыки – музыка», – пишет Мандельштам, обобщая взгляды композитора, изложенные в его автобиографии (1935), чтобы показать «глубокую внутреннюю взаимосвязь» между эстетикой Стравинского и Пушкина. Таким образом, свою наиболее сильную приверженность Стравинский устами Мандельштама выражает Пушкину-формалисту.Мандельштам снова обратился к характеристике русского мировосприятия Пушкина – перешедшая в «Хронику моей жизни» Стравинского, эта идея была впервые сформулирована композитором в открытом письме в газету Times в 1921 году. Там Стравинский обосновал свое возвращение к Чайковскому, замечая, что «Национальные элементы как таковые очень сильны и у Пушкина, и у Глинки, и у Чайковского» [Стравинский 2005: 220][305]
. В юбилейном очерке должен был найти отражение и другой важный аспект творчества Пушкина: сочетание европейского и русского наследия. В эссе подчеркивается, что, будучи европейским по духу, творчество Пушкина вместе с тем имело глубокие корни в русской традиции. «Творческое миропонимание» Пушкина было необычным для русских, за исключением нескольких гениев, таких как Михаил Глинка и Петр Чайковский, которые были названы «славными музыкальными предшественниками» Стравинского, и Дягилев, чье мироощущение, как говорилось в эссе, Стравинский сам научился развивать. Считать искусство этих выдающихся русских «космополитическим» было так же несправедливо, как не замечать национальных элементов в творчестве Пушкина, – утверждал Мандельштам. Национальный элемент представлялся стихийным, а не намеренно привнесенным аспектом натуры поэта – тем аспектом, о котором автор статьи отзывается пренебрежительно (вслед за самим Стравинским, который писал о «национально-этнографической эстетике» как о «стремлении достаточно бесплодном» [Там же]), как о «опасном», поскольку он препятствует «свободному и естественному развитию культуры… навсегда связанной с культурой Европы». Пушкин Стравинского, который одновременно был и европейским, и русским, стал литературной версией неоклассического «я» композитора, сформированного им, в свою очередь, благодаря использованию классического Пушкина в качестве важной модели для собственного извода неоклассицизма.