Одним из первых спектаклей (уже со мной) был «Платон Кречет». Кремлев был хорошим Платоном, но сначала мне с ним было трудно — ведь он был профессиональным актером и в нем чувствовалось немного пренебрежительное отношение к любителям вроде меня. А если что-нибудь не удавалось, он раздражался и не давал себе труда сдерживать раздражение. К счастью, рядом всегда был Федор Васильевич, который умел вовремя брошенной шуткой, одной умной фразой потушить вспышку, вернуть «рабочее настроение».
В основном репетиции проходили интересно, увлекательно, никто не жаловался на усталость, всем хотелось играть, и играть как можно лучше. И право же, некоторые «непрофессионалы» очень неплохо справлялись со своими ролями.
Помню чудесную санитарку в «Платоне» — пожилую женщину с фабрики «Одни больные поправлялись, другие умирали, и жизнь шла своим чередом…». «Вот, совсем, как у нас», — добавляла она тихонько.
…Отлична была «нахальная, напористая» Вера Газгольдер в «Дороге цветов», которую играла бывшая «левая» жена Каменева.
Кокетливую и беспардонную Коринкину в «Без вины виноватых» играла малограмотная уркаганка, всю роль запоминавшая «по слуху», но запоминавшая быстро и игравшая с таким удовольствием и искренностью, что на сцене была подлинной Коринкиной!
Ставили мы и «Таню» Арбузова; сентиментальная, в манере соцреализма пьеса — а сколько счастливых минут она доставила!
Таню играла скромная эстоночка Фрида, долго уверявшая, что ничего у нее не выйдет, а затем до самозабвения полюбившая сцену. После 12 часов за мотором на конвейере она, кажется, столько же была готова репетировать. Может быть, и неумела была ее игра, но столько искренности и непосредственности было в ней, столько изящества и скромности в движениях! Немудрено, что наш эмоциональный зал неизменно разражался слезами…
Помню финал на премьере «Тани», когда весь зал, стоя и что-то восторженно крича, без конца аплодировал, а мы — актеры и постановщики — обнимались на сцене, целовались и чуть не плакали от счастья.
Разумеется, были и просто веселые спектакли: «Чужой ребенок», «Дорога цветов», даже отрывки из оперетты «Роз-Мари»! И, конечно же, чеховские «Предложение» и «Медведь».
Однако работа в театре не всегда доставляла одну радость. Были и огорчения — трудные поиски актеров, работа с ними, горькие переживания, когда что-то не складывалось…
Сложнее всего дело обстояло с мужчинами. Профессиональных актеров насчитывалось всего трое, любителей найти было трудно. Но все же понемногу потянулись в театр и мужчины. Появился среди нас старый мой знакомый по Пудожстрою — Михаил Александрович Соловов, бывший механик со «Штандарта».
Увы, нельзя сказать, чтобы он отличался актерским дарованием. И это странно — ведь в жизни он был прекрасным рассказчиком. А сцена — как гипноз — сразу сковывала и парализовывала его. Федор Васильевич не жалел времени, чтобы поработать с ним. К сожалению, результатов не было. Но даже неудачи, которые Михаил Александрович переживал с большим огорчением, особенно когда приходилось его «снимать с роли», не могли повлиять на его стремление жить театральной жизнью, делать для театра хоть что-нибудь, быть хотя бы осветителем или создателем всевозможных эффектов — «грома», «молнии» и тому подобного. И тут он был на высоте!
Он проявлял максимум изобретательности и со знанием дела эксплуатировал и обслуживал технику. В общем, оказался весьма полезным и нужным членом нашего театра!
И сколько было у нас таких помощников, которых никогда не видели зрители, которым не доставалось ни аплодисментов, ни оваций! Правда, они щедро вознаграждались всеобщей нашей любовью. Только мы — актеры и постановщики — знали, сколько бессонных часов после длинного утомительного рабочего дня было отдано театру — единственному дыханию «вольной жизни», любимому до самозабвения, до фанатизма!
…Вот наш бессменный суфлер — лагерный бухгалтер Лайма Яновна.
Лаймдотта — в переводе с эстонского «фея света»… Даже в дни квартальных или годовых отчетов, когда вся финчасть сидела ночами напролет над своими бухгалтерскими книгами, Лайма Яновна вырывалась на два-три часа к нам на репетицию в клуб. С красными, опухшими от бессонницы глазами, протирая на ходу запотевшие очки, вбегала она на сцену, взволнованная, извиняющаяся: «Опоздала, да? Никак не могла вырваться…» — и тут же принималась суфлировать, едва ли не наизусть — ведь она была единственным и постоянным суфлером.
Ах, Лайма Яновна, Лайма Яновна!.. Так ясно вижу я ваше милое бледное лицо с близорукими, сощуренными глазами, ваши светлые, тщательно подобранные волосы, уложенные валиком, — вся вы такая светлая, тихая — недаром «фея света»…
Никак не могла понять Лайма Яновна и до конца жизни, вероятно, недоумевала: каким образом муж ее — революционер и старый коммунист, директор совхоза, не положивший себе в карман ни одного совхозного рубля, хотя совхоз рос и богател год от году, — вдруг оказался предателем и изменником родины — той самой родины, за которую сражался, которую горячо и преданно любил?